Выбрать главу
Теперь это стало истории хламом, куски декораций, афиши… А там — это было единственным самым, что ставило голову выше. Теперь это давняя перебранка, с которой и в книгу не сунусь. А было — периодом Sturn’a und Drang’a, боями за право на юность! Представьте: туманный, чиновный, крахмальный день, не выходящий из ряда, и в нем неожиданно, звонко, нахально гремящая буффонада. Представьте себе этот профиль столичный, в крахмале тугого зажима, в испуге на окрик насмешливо-зычный повернутый недвижимо. Представьте себе эти вялые уши, забитые ватой привычных цитат, глаза эти — вексельной подписи суше, мигающие на густые цвета. Часть публики аплодирует: «Наши!» Но бóльшая, негодуя, свистит. Зады поднимают со стульев папаши, волнуясь, взывают: «Где скромность, где стыд?!» Да, скромностью наши не отличались тут; их шум в добродетелях — подкачал: ни скромности, ни уваженья к начальству, ко всякому в корне началу начал. Но то, что казалось папашам нахальством и что трактовалось как стиль буффонад, — не явной ли стало размолвкой с начальством: истерся Россию вязавший канат! Уже износились смиренья традиции, сошла позолота, скоробился лак, и стало все больше в семействах родиться бездельников, неслухов, немоляк.
Бездельем считалось все, что — хоть постепенно, хоть как бы ни скромно и как ни малó — примерного юношу вверх по ступеням общественной лестницы не вело. Бездельничество — это все, что непрочно, все, что не обвеяно запахом щей, не схоже с былым, непривычно, порочно и — противоречит порядку вещей. Порядок же явно пришел в беспорядок! По-разному шли в учрежденьях часы… И как ни сверкали клинки на парадах — рабочая сила легла на весы.
И часто, в тоске, ужасалась супруга, и комкал газету сердитый супруг, что «…мальчик из нашего выбился круга!», что «…девочка вовсе отбилась от рук!» Потомство скрывалось на горизонте. «Ведь были ж послушны и мягки как шелк!» «А нынче — попробуйте урезоньте!» «А ваш-то небось в футуристы пошел!»
Вот так это все и случалось и было: не то чтоб начальственный окрик ослаб, но — детство мамаше с папашей грубило на весь беспредельный российский масштаб. А вместе с родительским — царский и божий клонился, в цене упадая, престиж, и стала страна на себя не похожей, все злей и угрюмей в затылке скрести.
Конечно, не спор о семейственном благе массовкой топорщился у леска, но — массовой перебежкою в лагерь редели былого уклада войска. Конечно, не в этом была революция, героика будней, упорство крота, но все беспризорнее головы русые мелькали украдкою за ворота.
Я знал эту юность, искавшую выход под тусклой опекою городовых, не ждавшую теплых местечек и выгод, а судеб — торжественных и передовых. Казалось — все скоро изменится… Ждали каких-то неясных предвестий, толчков. Старались заглядывать в завтра. Но дали хмурели в обрывках газетных клочков. Казалось — все скоро исполнится… Слишком была эта явь и темна и тесна. Ловили отгулы грозы по наслышкам, шептались, что скоро наступит весна. И вдруг — в этом скомканном, съёженном мире, где день не забрезжил и сумрак не сгас, — во всей своей молодости и шири пронесся призывом грохочущий бас: «Ищите жирных в домах-скорлупах и в бубен брюха веселье бейте! Схватите за ноги глухих и глупых и дуйте в уши им, как в ноздри флейте».