Выбрать главу
Такие — с пеленок, от самой купели и вплоть до отхода в последний ко сну — считали, тупели, копили, скупели, превыше всего почитая казну. С такими молчать, обвыкать, хороводиться? Сносить их полтинничный град оплеух? Так пусть уж живот подведет безработица, чем блеск их зубов, их искусств, их наук!
Москва колотила в булыжник копытами, клубилась в дымках подгородних равнин, шумела, гремела грошами добытыми, поты выжимая из мастеровни. И вот он выходит: большой, длиннолапый, обрызганный ледниковым дождем, под широкополой обвиснувшей шляпой, под вылощенным нищетою плащом. Вокруг никого. Лишь тюрьма за плечами. Фонарь к фонарю. За душой — ни гроша… Лишь пахнет Москва горячо калачами, да падает лошадь, боками дыша.

ПРОБА ГОЛОСА

Окном слуховым внимательно слушая,

ловили крыши — что брошу в уши я.

А после

о ночи

и друг о друге

трещали,

язык ворочая —

флюгер.

Маяковский, «Люблю»
Едва углядев это юное пугало, учуяв, как свеж он
и как моложав, Москва зашипела, завыла, заухала, листовым железом тревогу заржав. Она поняла — с орлами на вышках, — что этот не из ее удальцов; что дай ему только бульварами вышагать, и — жаром займется Садовых кольцо. Она разглядела, какие химеры роятся в рискованном этом мозгу… И ну принимать чрезвычайные меры: круженье и грохот, азарт и разгул. Она угадала, что блеском вожацким лишь дай замахнуться перу-топору — поедут по площади Минин с Пожарским, и вкось закачается Спас на Бору. Лишь дай его громкосердечной замашке дойти до лампадного быта — жирка, все Вшивые горки и Сивцевы вражки пойдут вверх тормашки в века кувыркать!
Тут — первогильдейский в ореховой раме мильон подбирает не дурой-губой, а этот — сговаривается с флюгерами и дружбу ведет с водосточной трубой. Тут — чуйки подрезывать фрачным фасоном, к Европе равняться на сотни ладов, а этот — прислушивается к перезвонам идущих до сердца страны проводов.
Она поняла, что такого не вымести, не вжать, не утиснуть в обычный объем; что этакой ярости и непримиримости не взять, не купить ни дубьем, ни рублем; что, как ни стругай его, — гладок и вылощен, не сядет он с краю за жирный пирог… И вот его в Строгановское училище засунула: в сумрак, в холсты, за порог.
Авось! — полагала премудрая старица, — как там ни задирист он, как ни высок, — в художествах наших он сам переварится и красками выпустит выдумок сок. Бросай под шаги ему камни и бревна, глуши его в звон сорока сороков, чтоб елось несытно, чтоб шлялось неровно, чтоб спалось несладко и неглубоко.
Но нет, не согнуть его выдумке немощной и будущностью не сманить на заказ, и если наряд выполашивать не на что, он рвет на рубаху московский закат. И желтая кофта пылает над ночью топочущей тупо толпы сюртуков; и всюду мелькают веселые клочья, и голос глушит перезвон пятаков. (Но стоп! Вы вперед забежали в азарте; перо обсушите и спрячьте в ножны; вы повесть на мелочь не разбазарьте, хотя и детали здесь — кровно важны.)