Выбрать главу
Светлее, чем профессора и начальники, плетущие серенькой выучки сеть, ему улыбаются маки на чайнике и свежестью светится с вывески сельдь… Он все это яркое взвихрил бы разом; он уличной жизнью и гулом влеком… И тут он знакомится с одноглазым, квадратным и яростным Бурлюком.
То смесь была странного вкуса и сорта из магмы еще не остывших светил; рожденный по виду для бокса, для спорта, он тонким искусствам себя посвятил. Искусственный глаз прикрывался лорнеткой; в сарказме изогнутый рот напевал, казалось, учтивое что-то; но едкой насмешкой умел убивать наповал.
Они повстречались в училище… Сказку об них бы писать, а не повесть плести… И младший заметил, что чрез одноглазку тот многое мог примечать на пути… Пошли разговоры, иллюзии, планы, в чем крепость искусства, порыв и успех… Годов забродивших кипением пьяны, они походить не желали на всех.
Тотда новолуньем всходил Северянин, опаловой дымкой болото прикрыв… Нет! Не мастихином в зубах ковырянье — искусство, — они порешили, — а — взрыв! И въявь убедившись, что их не пригнуло, что ими украшен не будет мильон, училище их из себя изрыгнуло: Кит Китыч не вынес двух сразу Ион.
Однажды, — из памяти выпала дата; немало ночами бродилось двоим, — они направлялись к знакомым куда-то, к сочувственникам и прозелитам своим. «…А знаете, Додя! Припомнилось кстати… Один мой, не любящий книг и чернил, — во время отсидок в Бутырках, — приятель неглупый, послушайте, как сочинил: …Багровый и белый… (Как голос раскатист!) …Отброшен и скомкан… (Как тепел и чист!) …А черным… (Скорее к нему приласкайтесь!) …Ладоням… (Скорей это время случись!)» Какою огромною мощью наполненный, волна его рябь переулков дробит!.. В нем — горечь недавних разгромов Японией и грохот гражданских неконченых битв. Какой-то прохожий на повороте шарахнулся в сумрак, подумавши: бред! Бурлюк обернулся: «Во-первых, вы врете! Вы автор! И вы — гениальный поэт!»
При входе — к знакомым, прямея в надменности, взревел, словно бронзу впечатавши в воске: «Мой друг, величайший поэт современности, Владимир Владимирович Маяковский». Себя на века утвердив в эрудитах, лорнетку, как вызов, вкруг пальца завил. «Теперь вы, Володичка, не подведите — старайтесь! Ведь я вас уже объявил!»
С того началось… Политехникум, диспут, подвески вспотевшие люстровых призм… Москва не смогла залежать их и выслать — везде на афишах в сажень: ФУТУРИЗМ. И вот обнаженные, как на отрогах осыпавшихся, — на картинах без рам — бегущие сгустки людей многоногих, открытая внутренность будущих драм, смещенные плоскости, взрытые чувства, домов покачнувшихся свежий излом, вся яростность спектра, вся яркость искусства, которому в жизни не повезло. Газеты орали: «Их кисти — стамески!» У критиков спазмы: «Табун без удил!» К ним вскоре присоединился Каменский, Крученых в истерику зал приводил.
Что объединяло их? Ненависть к сытым, к напыщенной позе душонок пустых, к устою, к укладу, к отсеянным ситом привычкам, приличиям, правилам их. Он был среди них, очумелых от молний, шарахнувших в Пятом с потемкинских рей; он чем-то серьезным их споры наполнил, укрывшись под желтою кофтой своей. В них все — и неслыханность пестрой одежи, несдержанность жестов, несогнутость плеч, — за ними — толпою поток молодежи, а против них — «Русское слово» и «Речь».