В Петрограде Маяковский снимал комнату в чьём-то доме. Я смутно помню довольно мрачное место, голое и глухо освещённое. С щеками бледнее и даже ещё более впалыми, чем обычно, с выпирающими скулами, Маяковский сидел за столом с бутылкой и стаканом. Можно было увидеть его скелет, и пиджак висел на его острых худых плечах. Он проводил свои дни в запое за запертой дверью.
Он принял меня равнодушно. Долгое молчание, односложные слова… Я начала спрашивать себя, что я тут в конце концов делаю. Напряжение было невыносимо. Он ходил туда-сюда с прилипшей к губе папиросой, куря одну за другой, выпивая, ни слова не говоря. После нескольких часов этого кошмара я была готова кричать. Зачем он позвал меня?
Но вечером, когда я захотела уйти, он остановил меня. Я сказала, что меня ждут внизу, и он обезумел. Я тоже. Он довёл себя до дикого бешенства. Я бы скорее умерла, чем осталась там. Всё что он мог придумать в тот момент как я грохнула дверью, это завопить за моей спиной, охрипнув от ярости: "Пошла к чёрту, ты и сестра твоя".
Секунду спустя он пронесся мимо меня по лестнице, приподняв шляпу: "Прошу прощения, мадам".
Маяковский был знаком с художником Владимиром Козлинским, ожидающим меня на улице в санях. Не успела я дойти туда, как Маяковский уже навязался в наш вечер. Боже, как я хотела избавиться от него! Наша троица сплющилась в едва расчитанных на двоих санях. И вечер был сплошным кошмаром. Маяковский за всё отыгрался на Козлинском. Я кидалась из крайности в крайность, то смеясь как безумная, то ударяясь в отчаяние.
Он ещё долгое время был обозлён на Козлинского. В день св. Владимира он так разозлился, потому что я пошла праздновать с другим Владимиром в день его святого! что пришлось вмешаться моей сестре.
Круг Лили, то есть круг Бриков, поначалу оказывал упорное сопротивление поэзии Маяковского — подсознательно. Тут, как и повсюду, я и впрямь была вынуждена бороться, кричать и обьяснять массу вещей, прежде чем они в итоге снизошли до того, чтобы послушать, как он читает. Но, послушав его, их одобрение его творчества стало абсолютным. К примеру, я помню, когда он впервые прочёл "Война и мир" в петроградской квартире Лили. Шёл 1916-ый. Виктор Шкловский начал всхлипывать, уронив голову на рояль. Наступила такая же коллективная дрожь, какую производит барабан, ведущий войска на фронт, безмолвие, кованное ритмичными шагами, глубокое ощущение отчаяния, сердце в клочья.
Глава III
В своей автобиографии "Я сам" (1928) Маяковский писал:
26 февраля, 17-й год
пошел с автомобилями к Думе. Влез в кабинет Родзянки. Осмотрел Милюкова. Молчит. Но мне почему-то кажется, что он заикается. Через час надоели…
Октябрь
Принять или не принимать? Такого вопроса для меня (и для других москвичей-футуристов) не было. Моя революция. Пошел в Смольный. Работал. Все, что приходилось. Начинают заседать.
Со всеми этими событиями и тем, что происходило в моей личной жизни, я едва ли вспоминала о Маяковском. И потом он тут же передавал всё мною сказанное Лиле. Он стал частью семьи.
В бюро путешествий по соседству с моим институтом около Красных Ворот и в здании, в котором некогда размещался элитный пансион для юных благородных девиц, мне выдали паспорт для выезда заграницу. Обслуживающий меня товарищ сказал: "Что, в России не хватает мужчин? Зачем ты связываешься с иностранцем?" Все окружающие были того же мнения, но я не прислушивалась к их словам. Ничьим. Ради собственного спокойствия моя мать решила поехать со мной.
Наш пароход уходил из Ленинграда. Я прибыла туда с сердцем, истерзанным отьездом из Москвы. В ушах звенел голос старой няни. Увидев, как мы садимся в такси с нашим скудным багажом, она начала причитать как будто кто-то умер.
Шёл июль 1918-го. Было невыносимо жарко. Голод и холера косили Ленинград. Люди умирали куда ни кинешь вгляд, падая на улицах, на трамвайных рельсах… Горы фруктов оставляли гнить, потому что от них можно было получить холеру. Лиля с Маяковским жили в деревне под Ленинградом. Я поехала попрощаться с ними.
На пароход, который привезёт нас с мамой в Стокгольм, Лиля провожала нас одна. Много лет меня преследовал образ Лили на пристани. Мы были уже на мосту и она передала нам пакет с мясными бутербродами — большая роскошь в то время. Её рыжая голова откинута назад, и она показывает нам все свои сильные, великолепне зубы в широком, накрашенном рту. Её круглые карие глаза светятся, а в лице — та своебразная энергия, что почти до неприличия льётся через край, энергия, которую она так никогда и не потеряла, юная или старая, когда кожа её лица была необыкновенно свежей и когда она покрылась морщинами. На неё всегда оборачивались прохожие. Чтобы дотянуться до нас, ей пришлось приподняться на цыпочки, её маленькие, как у ребёнка, ножки чуть не попали в кучку дерьма, которая наверняка была полна холеры.