Выбрать главу

Это, конечно, не романс. Но когда не удавалось наступить на горло собственной песне («Поэзия — пресволочнейшая штуковина: существует, и ни в зуб ногой!»), случалось ему сочинять и романсы:

Но такая грусть,                         что стой                                     и грустью ранься! Расплывайся в процыганенном романсе.
Мальчик шел, в закат глаза уставя, был закат непревзойдимо желт. Даже снег желтел к Тверской заставе. Ничего не видя, мальчик шел…
Был вором ветром мальчишка обыскан. Попала ветру мальчишки записка. Стал ветер Петровскому парку звонить: — Прощайте…                      Кончаю…                                    Прошу не винить…

А иногда случалось и так, что он хотел разоблачить эту отраву:

ПОЧЕМУ?
В сердце              без лесенки лезут         эти песенки. Где родина                 этих                       бездарных романсов?

А получался — настоящий романс, тот самый, от которого и «щипало», и «замирало»:

Из тучки месяц вылез, молоденьки такой… Маруся отравилась, везут в прием-покой.
Понравился Маруське один с недавних пор: нафабренные усики, расчесанный пробор…
Он с ней расстался ровно через пятнадцать дней, за то, что лакированных нет туфелек у ней…
На туфли денег надо, а денег нет и так… Себе Маруся яду купила на пятак.
Короткой жизни точка. Смертельный яд испит. В малиновом платочке в гробу Маруся спит.
Развылся ветер гадкий, на вечер, ветру в лад, в ячейке об упадке поставили доклад.

Социальный заказ, который он получил (вернее, сам себе задал), заключался в том, чтобы вызвать отвращение к «этим песенкам». Но сочинял он эту свою модификацию популярного городского романса (в сущности, пародию на него), как собственное лирическое стихотворение. Это чувствуется. Как чувствуется и то, что не только судьба бедной Маруси, но и сам пародируемый, разоблачаемый им текст «бездарного романса», видать, тоже тронул какие-то струны его души. Да и не мог не тронуть, потому что была, была в нем, выражаясь старинным слогом, искра того божественного огня, который мы называем поэзией:

Вечер вечереет, На фабрику идут. Маруся отравилась, В больницу приведут.
В больницу приводили И клали на кровать, Два доктора с сестрицей Старались жизнь спасать.
«Спасайте — не спасайте, Мне жизнь не дорога. Я милого любила, Такого подлеца».
Подруги приходили Марусю навестить. Сиделка отвечает: «Без памяти лежит».
Приходит к ней мамаша, Хотела навестить. А доктор отвечает: «При смерти лежит».
Приходит друг любезный Марусю навестить. А сторож отвечает: «В покойницкой лежит».
Заходит он в часовню, Там белый гроб стоит, А в том гробу дубовом Марусенька лежит…
Вечер вечереет, Все с фабрики идут, А бедную Марусю На кладбище везут.
(«Современная баллада и жестокий романс». СПб., 1996)

Уходя «на фронт из барских садоводств поэзии» и «становясь на горло собственной песне», Маяковский делал все это во имя будущего. Пусть его стихи умрут, «как безымянные на штурмах мерли наши», все это окупится когда-нибудь потом, в том царстве справедливости, где не будет чиновников и будет много стихов и песен.

То, что у нас, в Стране советов, где жизнь хороша, и жить хорошо, «поэтов почему-то нету», — это ситуация временная. Так сказать, издержки переходного периода. Через десять или двадцать лет в этой стране будет построен социализм… И тогда…

Горькая ирония строки: «Впрочем, может, это и не нужно?» давала понять, что некоторые сомнения насчет временности этой ситуации у него все-таки были. А вдруг там, при социализме, окажется, что эта «пресволочнейшая штуковина» действительно никому не нужна? Что поэзия и вообще искусство — это какой-то уродливый атавизм, вроде аппендикса, который люди будущего — «дзык, дзык», как говорил Ленин, — вырежут?