Выбрать главу

Сказав, что до Мандельштама такого звука в русской поэзии не было, я вряд ли ошибся. Но после Мандельштама этот его опыт был однажды повторен. И повторил его Маяковский:

Дней бык пег. Медленна лет арба. Наш бог бег. Сердце наш барабан. ………………………………………… Зеленью ляг, луг, выстели дно дням. Радуга, дай дуг лет быстролетным коням. ………………………………………… Радости пей! Пой! В жилах весна разлита. Сердце, бей бой! Грудь наша — медь литавр.

Косвенно на то, что стихотворение это связано с мандельштамовским кровными, родовыми узами, указывает еще и слово «медь», явно пришедшее к Маяковскому тоже от Мандельштама (у того — загадочная «медь тайн», у Маяковского — «медь литавр»).

Пушкин предрек в своем «Памятнике», что народу он долго будет любезен тем, что в свои жестокий век восславил свободу и «милость к падшим призывал». Но тут же почему-то добавил:

И славен буду я, доколь в подлунном мире Жив будет хоть один пиит.

Не значит ли это, что только поэт может по-настоящему оценить поэта? И не хотел ли этим Александр Сергеевич сказать, что поэты чтят друг друга не за то, за что их имена надолго остаются в памяти народов?

Вряд ли стоит (как сделал это в свое время М. О. Гершензон) сталкивать лбами эти две славы, а тем более устанавливать некую иерархию этих слав: какая из них главная, а какая второстепенная. Что говорить! Пушкин имел все основания гордиться тем, что в свой жестокий век восславлял свободу и призывал милость к падшим. Но это ни в малой степени не отменяет тот несомненный факт, что поэты узнают друг друга по звуку. И ценят друг у друга прежде всего именно вот этот единственный, неповторимый, только этому поэту свойственный звук.

Маяковский не составляет тут исключения, и он, конечно, знал это. Но никогда бы в этом не признался.

Пушкин не то чтобы стесняется признаться в этой своей слабости, но говорит о ней как-то глухо.

Не стеснялся Гораций:

► Я воздвиг памятник долговечней бронзы и выше царственного строения пирамид. Ни истребительный поток, ни буйный Аквилон не смогут его сокрушить, — ни череда бесчисленных лет, ни бег времен… И буду вознесен посмертной хвалой, не увядая до тех пор, пока с безмолвной девой жрец восходит на Капитолий, обо мне будут говорить там, где бурлит шумный Авфид и где безмолвный Давн правил степными народами… Проникнись заслуженной гордостью и венчай меня дельфийским лавром, благосклонная Мельпомена.

Что же заставляет его проникаться этой заслуженной гордостью? Чем заслужил он эту свою великую посмертную славу? Может быть, тем, что после убийства Цезаря стал на сторону республиканцев и получил в их войске звание военного трибуна? Или тем, что, прочитав две книги его сатир, Октавиан Август предложил ему занять должность своего личного секретаря, а он от этой чести решительно отказался? Или тем, что сочинил «Юбилейный гимн» для трехдневных римских празднеств? Или тем, что отказался воспеть в своих стихах подвиги нового цезаря?

Нет! Долгой посмертной славы и памятника, который будет «прочнее бронзы и выше пирамид», он удостоится за то, что —

►…первым переложил эолийскую песнь на италийские лады.

То есть — ввел в латинскую поэзию эолийские метры.

У Маяковского причин гордиться тем, что он ввел в отечественную поэзию новые метры, было не меньше, чем у Горация. Но те памятники, — рукотворные и нерукотворные, — которые воздвигли себе его предшественники, его не прельщали:

Мне наплевать                      на бронзы многопудье, мне наплевать                      на мраморную слизь. Сочтемся славою…

Однако у поэтов, как уже было сказано, свой счет, свое представление о том, что уцелеет из того, что было ими сделано при жизни. Кого из современников, собратьев по перу, «поглотит медленная Лета», а кто из них останется.

Ахматова так объясняла, почему Маяковский останется в русской поэзии:

► Ахматова всегда интересовалась поэмой как особым жанром и часто о ней говорила… Заметила, что «Евгений Онегин» надолго остановил развитие (она легко употребляла это слово и не имела против него возражений) поэмы — все приступавшие к ней невольно подражали готовому образцу: «Большой поэт перегораживает течение поэзии, как плотина…» Первым вырвался из-под влияния «Евгения Онегина» Некрасов в «Кому на Руси жить хорошо». Про Маяковского она сказала, что он останется в русской поэзии, потому что дал новую форму поэмы.