Выбрать главу

Но Фима не остановился на первой строчке и с большим напором продолжил:

— Нечаянно пригретый славой…

Я попытался защитить Михаила Сергеевича, сказав, что, в отличие от Александра Первого, которого имел в виду Пушкин, он все-таки свою славу заслужил: кое-что все-таки сделал, чем бы это ни кончилось.

Фима, судя по всему, держался на этот счет другой точки зрения. Но спорить не стал.

— Да, — сказал он. — Но Александр Сергеевич-то каков?

— Что говорить, — развел я руками. — Обыкновенный гений.

Насчет Александра Сергеевича никаких разногласий у нас никогда не было.

А вот по поводу Маяковского разногласие однажды возникло. И, как мне сперва показалось, весьма серьезное.

В статье Фимы о поэтике Маяковского (в его книге «Там, внутри. О русской поэзии XX века») я прочел такое, больно задевшее и, по правде сказать, даже возмутившее меня рассуждение:

► Система Маяковского органична; она сложилась до революции и тогда, в лучшую его пору, послужила созданию небывалых произведений. После 1917 и особенно после 1923 года, как бы советские критики ни старались доказать обратное, наблюдается катастрофическое падение таланта и искусства Маяковского.

Это была не случайная, проходная фраза, а конечный вывод, итог, последнее слово, заключающее все его размышления о роли и месте Маяковского в русской поэзии XX века. Но вывод этот задел меня не только своей очевидной несправедливостью. Больше всего шокировала и раздражила меня грубая плоскость этого суждения, недостойного такого чуткого и тонкого исследователя, каким я всегда считал Фиму.

«Ну, погоди, Фимочка, — думал я в предвкушении очередной нашей встречи, которая была не за горами. — Эта фразочка тебе даром не пройдет! Будет крупный разговор!»

К моменту встречи я, конечно, слегка поостыл. Но «крупный разговор» все-таки состоялся, и по ходу этого разговора я возбуждался все более и более и в конце концов, кажется, мое негодование достигло первоначального градуса.

— «Сергею Есенину», «Бруклинский мост», «Город», «Домой», — это, по-твоему, катастрофическое падение таланта? А глава о Врангеле, которой восторгалась Цветаева? А «Во весь голос»? А последние, предсмертные стихи — «Море уходит вспять…», «Уже второй, должно быть, ты легла…», «Я знаю силу слов…»

Поначалу он возражал, хотя и не слишком уверенно. Но я засыпал его цитатами, вспоминая самые любимые строки: «Если б был я Вандомская колонна, я б женился на Place de la Concorde…», «Так вот и жизнь пройдет, как прошли Азорские острова…», «Любит? Не любит? Я руки ломаю и пальцы разбрасываю разломавши…», «А за что любить меня Марките? У меня и франков даже нет…», «Я недаром вздрогнул, не загробный вздор…», «Где он, бронзы звон или гранита грань?..», «Запретить совсем бы ночи-негодяйке выпускать на небо столько звездных жал…», «Дремлет мир, на Черноморский округ синь-слезищу морем оброня…»

И в запале все повторял:

— И это называется катастрофическое падение таланта?

Когда пыл мой слегка иссяк, я сказал, что понимаю, как родилась у него эта несправедливая, плоская формула. Понимаю, что возникла она отчасти в полемическом запале, в ответ на приведенную им в той же статье расхожую формулу какого-то советского литературоведа:

► Маяковский создал новаторскую поэтическую систему, направленную на воспроизведение всего богатства умонастроений и эмоций нового, социалистического человека, преобразователя общественных отношений… После Великого Октября творчество Маяковского получило новый социально-эстетический заряд, обусловленный борьбой за идеалы коммунизма…

Фима обрадованно кивал: ну да, мол, конечно, именно так все это и было.

И тут я брякнул:

— Это обычная советская пошлость. А то, что написал ты, такая же расхожая антисоветская пошлость

В общем-то, я сказал то, что думал. Но высказано это было уж очень резко. В обидной форме. И произнеся эти слова, я слегка осекся.

Обижать Фиму мне совсем не хотелось. Но он ничуть не обиделся. Мало того: сразу и как-то очень легко со мной согласился.

На самом деле так раздражившая меня фраза Е. Г. Эткинда родилась не только от запальчивости, не только в пылу его полемики с каким-то ортодоксальным советским литературоведом.

У Ефима Григорьевича тут были предшественники, и весьма авторитетные.

Примерно в том же смысле высказывался — и не однажды — Борис Леонидович Пастернак:

► За вычетом предсмертного и бессмертного документа «Во весь голос», позднейший Маяковский, начиная с «Мистерии-буфф», недоступен мне. До меня не доходят эти неуклюже зарифмованные прописи, эта изощренная бессодержательность, эти общие места и избитые истины, изложенные так искусственно, запутанно и неостроумно. Это, на мой взгляд, Маяковский никакой, несуществующий.