На этом странности не кончались, так как из двух круглых окон башни торчали: слева – несуразно огромная рука, которая могла бы принадлежать разве что втиснутому внутрь башни гиганту, чьи были торчащие крылья; а справа – таких же масштабов труба. Труба, снова эти трубы...
Что-то подтолкнуло меня пересчитать отверстия в башне: в венцах – слишком частые и регулярные, в нижних стенах, наоборот – слишком произвольные. Башня была нарисована в две четверти, в ортогональной проекции, и оставалось только предположить, что постройка симметрична и что все двери, окна и проемы, показанные художником, присутствуют на тех же местах на остальных стенках. Таким образом: четыре арки колокольного венца, восемь окон в среднем ярусе, четыре башенки, шесть отверстий в восточной плюс западной стенах, четырнадцать в северной плюс южной. Подобьем счет. Тридцать шесть отверстий.
Тридцать шесть. Вот уже десять лет как меня преследует эта цифра. Вместе с цифрой сто двадцать. Это числа розенкрейцеров. Сто двадцать поделить на тридцать шесть – с точностью до седьмого знака – дает 3,333333. Это было бы чересчур красиво... Но все равно стоило попробовать. Я попробовал. Без толку.
Мне пришло в голову, что в удвоенном виде это число выглядело более или менее как 666. Число Зверя. Но и с этой догадкой, как показала практика, я перемудрил.
Мне снова бросился в глаза центральный ореол – обиталище Бога. Еврейские буквы в нем были настолько четки, что их можно было прочесть даже не вставая из-за стола. Но Бельбо не мог печатать на Абулафии по-еврейски! Я присмотрелся: буквы мне были знакомы, ну да, конечно, справа налево: йод, ге, вав, гет. Яхве, lahveh, Иегова. Имя Бога.
5
И начал складывать это имя, имя YHWH, сначала только это, а потом во всех сочетаниях, и кружить его, и поворачивать, будто колесо...
Имя Бога. Разумеется. Я вспомнил первую беседу Бельбо и Диоталлеви в тот день, когда Абулафию привезли к нам в контору.
Диоталлеви, привалившись к косяку кабинета, так и лучился снисходительностью. Снисходительность Диоталлеви обычно бывала обидной, но Бельбо до обид не снисходил.
– Что ты с ним будешь делать? Переписывать чужие рукописи? Ты же их не читаешь!
– На нем можно составлять указатели, вести библиографию, классифицировать. Можно писать что-нибудь свое. Почему обязательно чужое?
– Ты вроде божился, что не будешь писать свое.
– Я сказал, что не буду засорять мир новыми рукописями. Поелику роль главного героя мне не дают...
– ...ты удовлетворяешься ролью умного наблюдателя. Ну так как же?
– А так, что и умный наблюдатель, когда идет домой с концерта, насвистывает мотив, но это не значит, что он собирается выступать с ним в Карнеги-холл...
– Значит, ты собираешься насвистывать свои писания, чтоб убедиться, что не должен писать.
– Это будет по крайней мере честно.
– Ах да?
Диоталлеви и Бельбо были оба по происхождению пьемонтцами, а у пьемонтцев из приличных семей особенно ценится умение вежливо выслушать собеседника, глядя ему в глаза, и затем переспросить «Ах да?» тоном, полным живейшего интереса, но так, чтобы при этом собеседник пожелал провалиться сквозь землю. Я же был чистый варвар, заявляли они, и подобные тонкости, разумеется, были мне недоступны.
– Варвар? – возмущался я. – Хоть я и родился в Милане, моя мама из Валь Д'Аосты!
– Наплевать, – стояли они стеной. – Пьемонтцы узнаются по скептицизму.
– Я же скептик!
– Нет. Вы Фома недоверчивый. Это другое. Я понимал, почему Диоталлеви не доверяет Абулафии. Он слышал, что компьютер может переставлять буквы в произвольном порядке, выворачивать слова наизнанку, и всполошился, потому что предвидел самые дьявольские последствия подобных манипуляций. Бельбо успокаивал его.
– Эта игра в перестановки, – говорил он – иначе называется Темура, ведь верно? Не этим ли путем правоверные раввины восходят ко вратам Сияния?
– Друг мой, – отвечал Диоталлеви, – ты никогда ничего не поймешь. Да, это правда, что Тора – я имею в виду, разумеется, видимую Тору – есть лишь одна из перестановок-пермутаций букв, составляющих вековечную Тору, какою создал ее Творец и какой ее дал Адаму. Пермутируя столетие за столетием буквы в этой Торе, возможно рано или поздно взойти к Торе изначальной. Но важен не результат. Важен процесс, то есть та истовость, с которой мы бесконечно обращаем жернова моления и писания, составляя истину из малых крупиц. Если же машина выдаст тебе правду немедленно, ты эту правду не примешь, ибо сердце твое не будет очищено продолжительным испытанием. И потом – в таком месте, в редакции! Как можно! Слова Книги произносятся шепотом, в закоулке гетто, там, где человек научается жить, горбясь и плотно прижимая локти к бокам; в ладонях же он держит Книгу, и той руке, которая листает, нет почти никакого пространства, и чтобы смачивать пальцы, приходится подымать их к губам вертикально, как будто причащаясь хлеба неквашеного, и дыша еле-еле, чтоб не уронить ни единой крошки. Слова пережевываются медлительно; каждое слово, чтобы разобраться на частицы и снова составиться, должно быть распущено во рту, под языком; не приведи бог уронить каплю слюны на ткань кафтана, если утратится хоть одна буква, порвется та нить, которая связывает тебя с высшими сефирот. Этому посвятил всю жизнь Авраам Абулафия, в то время как ваш Святой Фома из кожи вылезал, отыскивая Бога на своих пяти тропинках. «Хохмат га-Зеруф» Абулафии в равной степени явилась ученьем о пермутации литер и ученьем об очищении душ. Мистическая логика, мир букв и их коловращение в бесконечной взаимозаменяемости – это и есть мир блаженства. Наука сопоставлений – музыка для рассудка, однако имей в виду, надо двигаться осторожно, с особой медленностью. А твоя машина способна породить суматоху, а не экстаз. Многие ученики Абулафии не сумели удержаться на тонкой грани, разделяющей созерцание имен Бога от магической практики, от манипуляции именами с целью составления талисманов, орудий управления природой. И они не ведали, как не знаешь и ты и не знает твоя машина, – что всякая буква увязана с какой-либо частью организма, и если ты сдвинешь с места одну согласную, не понимая ее силы, один из твоих органов сойдет со своего места, игра природы, и тебя всего перекорежит как снаружи, на всю жизнь, так и внутри, на вечные времена.