Что же еще было в детстве на этом общем фоне? Извозчик Самилка, парень лет восемнадцати. Он подвозил меня, выезжая из-под навеса сарая через длинный двор к воротам. И при этом брал на руки, сажая в “фаэтон”. Прикосновение его рук, близость его розового остроносого профиля с длинной черной бровью – первое откровение какой-то розовой волнующей тайны.
В эти же 7–8 лет влюбленность – уже как в образ красоты недостижимой, томительной – в гимназистку Любу, снимавшую у нас комнату на время экзаменов. Томление разрешилось видением красоты Иного мира – может быть, “Девы Радужных Ворот”[145], – после чего сразу в сторону Любы наступило успокоение и охлаждение.
В 8 лет (длилось до 12–13) – Ваня Аверин. Первое чувство силы “власти своего женского «я»”. Упоение рыцарственностью его отношения. Сувениры, картинки (среди них лошадиная голова), записочки, передаваемые из рук в руки. Празднично засияли все игры – фанты, фан-фаны, лото. По-новому ощутился ветер, снег, своя косичка, набор лент для нее, свои слова, интонации. (Смотрела на себя со стороны, на святках декламируя “в дверях Эдема ангел нежный”[146], и чувствовала по восхищенному взору Вани, что отражаюсь в нем, как этот “ангел нежный”.) Когда ослабевало напряжение ответного чувства к нему, появлялись на сцену другие возбудители. Приходский священник отец Григорий, пожилой, похожий на Николая-угодника. Он волновал значительностью своего сана, иконностью лица и одежд. Каждое слово его запечатлевалось как событие. Приходил он редко, только по большим праздникам. Но здесь я отмечаю тех лиц, которые хотя бы даже один-единственный раз вошли в мою орбиту так, что повысили тонус жизни, заставили сердце биться сильнее.
Параллельно с романом, где героем был Ваня, шли романы с учительницами приходского училища, куда я поступила в 8 лет, и с учителем мужского отделения. Сердце пыталось включить сюда и батюшку Поплавского – тяготея к предмету его преподавания – и его багровый нос, кончик которого двигался, когда он говорил. Наряду с учительницами – косой и старой Людмилой Николаевной и молодой миловидной чешкой Александрой Иордановной – в круг влюбленности вошла Нилочка Чеботарева – позже Тарасова, мать актрисы Художественного театра Аллы Тарасовой.
Косая учительница принесла много огорчений тем, что в классе было принято смеяться над ее косоглазием, и я никого не могла убедить, что она красива. Насмешники над ней задевали меня лично, и я не умела дать отпор, какой блестяще удался мне, когда девчонки окружили вновь поступившую Нилочку Чеботареву и начали дразнить непонятным, но страшным словом “незаконнорожденная”. Тут вспыхнула во мне месть и довела до священной ярости. Я была уже очарована благородством и трогательной беспомощностью голубоглазой белокурой девочки с длинной шелковой косой и в безупречно чистом платье. Защита и обожание ее стали содержанием наших отношений в первый год. После она длительно и щедро возвращала мне обожание почти до самого замужества своего; у меня же появились новые кумиры, а влюбленность и рыцарственный жар перешли в привычную, крепкую и живую, но уже лишенную поэзии дружбу. (Она, впрочем, заново расцветала потом несколько раз.)
В душе воздвигся понемногу культ второй учительницы (чешки), заменившей Людмилу Николаевну. Здесь было дело нечисто. То, чем волновал некогда Самилка (и чего совершенно не было в романе с Ваней Авериным с начала до конца), почему-то прихлынуло к очарованности моей Александрой Иордановной. У нее были тонкие удлиненные черты, большой алый рот, красивые крупные миндалины-зубы и узкие или улыбающиеся, или гневные серо-зеленые глаза. Доводить ее до гневного состояния было для меня особым, жестоким удовольствием. Потом я рыдала – но и в этом было греховное услаждение. Прикосновение ее больших белых рук приводило меня в трепет. Ложась спать, я мечтала о невероятном, о чудесном событии, о том, что когда-нибудь она придет к нам. Это нездоровое чувство рядом с поэтически-платоническим ответом на обожание Вани Аверина и рыцарски-покровительственной дружбой к Нилочке владело мной до 11 лет. Школу я кончила 10-ти лет и еще год ходила к Александре Иордановне подготовляться в третий класс гимназии. Занимались французским языком и с моей стороны – ментально-чувственным флиртом. Я следила за каждой переменой в выражении лица учительницы, отмечала огненным знаком каждое ее прикосновение и редкие поцелуи, какие она дарила мне, прощаясь или здороваясь. Думаю, что она была слишком примитивна, слишком неопытна и мало психологична, чтобы понять до конца особенность моего отношения к ней. Для меня же она была жуткой бездной, из которой проливался особый свет на все окружающие предметы. Под окном ее комнаты росла высокая дикая груша. Листья и плоды на этой груше, особенно осенние листья – запомнились как единственные в мире, как сотканные из какого-то пламени. Так же вспоминается и ее бежевого цвета летнее платье с такими же кружевами. Оно было как сладостный головокружительный туман.