— Послушай, Иванчук! — сказал он наконец, уставив на него быстрый взгляд. — Я что-то выдумал, и если дело удастся мне, то проклятый Мазепа съест гриб!.. — Он остановился, посмотрел неподвижными глазами на Иванчука и снова задумался. Трубка его перестала куриться, но он сосал чубук и шевелил губами, будто пуская дым.
— Слушаю, — сказал Иванчук. Палей молчал и не переменял положения.
— А что же ты выдумал, батько? — примолвил Иванчук, взяв за руку Палея и пожав ее сильно.
— Что бишь я сказал? Да, да! Вот что я выдумал! — сказал Палей. — Лукавый Мазепа замышляет что-то недоброе! Научившись у иезуитов хитростей, а у Дорошенки измены, Мазепа, этот латинский змей, не пропустит теперешнего случая, чтоб не воспользоваться враждою четырех царей. Служит он Петру, а в дружбе с польскими приверженцами Станислава, которого сажает на престол шведский король. Я хочу вывести приятеля на чистую воду! Ты, Иванчук, с полуторой сотней молодцов выступи в поле, покажись в окрестностях замка пана Дульского, вымани в погоню за собой шляхту, которая собралась у него, а я, с Москаленкой и с остальными пятьюдесятью удальцами, ударю ночью на замок, возьму его, захвачу невесту или любовницу Мазепы, Дульскую, захвачу иезуита, возьму их бумаги и заставлю и патера и бабу признаться во всем. Дульскую выменяю тотчас на моего Огневика, а иезуита с бумагами, если в них есть что важного, отправлю к царю, а если нет, то на осину патера — и делу конец!.. Как ты думаешь об этом?
— Дело хорошее, — отвечал Иванчук, сняв шапку и пригладив свою чуприну, — дело хорошее, только слишком опасное. Пан Дульский укрепил дом свой валом и пушками; народу у него вдвое больше нашего, так мы можем наткнуться на беду, а все это, право, не стоит того, чтоб ты, батько, шел почти на верную смерть!..
— На верную смерть! — воскликнул Палей. — Верно то, что каждый должен умереть — а где и как, это, брат, у всякого на роду написано, а знать нам не дано. Ты говоришь, что дело не стоит того, чтоб подвергаться опасности! Не так бы ты запел, когда бы вместо Огневика сидел теперь в тюрьме, в цепях! Тебе, видно, дорога только твоя седая чуприна, Иванчук! — примолвил Палей гневно. — Все вы помышляете только о себе…
— Помилуй, батько! — возразил Иванчук. — Я совсем не думал об Огневике, говоря это. Я думал о тебе, про твою дорогую для нас жизнь, полагая, что иезуит и бумаги Мазепны не стоят того…
— Черт побери всех иезуитов и всю вашу бестолковую грамоту, которую я ненавижу насмерть! — сказал Палей, ударив своею трубкой о землю. — Все это дело постороннее, а главное — мой Огневик, мой Огневик, которого я люблю более, нежели родное детище! Будь он свободен, а я, пожалуй, отдам Мазепе и иезуита его, и любовниц, и бумаги, и всех приятелей его, польских панов, нанизав их на веревку, как сушеную тарань! Ты мало знаешь Огневика, Москаленко! Послушай, я тебе расскажу, как мне дал его Бог. Когда я был еще в Запорожье, лет двадцать пять перед этим, мы ходили однажды на промысел в Польшу, чтоб проучить панов за то, что они перевешали с полсотни наших казаков, поймав их на ярмарке, где они немножко пошалили и, кажется, зажгли какое-то грязное жидовское местечко, верно, для просушки. Похозяйничав порядочно в панских дворах, мы послали добычу вперед, а сами возвращались в Запорожье, малыми ватагами, чтоб ляхи не знали, за кем гнаться. Переправившись с моей ватагой чрез Буг, я наехал на место, где ночевали наши передовые. Это было на рассвете. Корчма догорала. Между дымящимися головнями было несколько жидовских трупов и полусгоревший берлин какого-то проезжего пана, который, на беду свою, попал на ночлег в эту корчму. Вокруг все было дико и пусто, только под лесом выла собака. Я слез с лошади закурить трубку, и вдруг мне послышался крик ребенка. Я послал казаков отыскать его, и они, под лесом, нашли ребенка, над которым вила собака. На ребенке была тонкая рубашка, золотой образ Богоматери и шелковый кафтанчик. Ему было не более году от роду, и он чуть был жив от холода и голода. Казаки хотели для забавы бросить мальчика в огонь, чтоб полюбоваться, как будет жариться ляшенок, но он так жалобно кричал и протягивал ко мне ручонки, что я не дал его на потеху казакам и завернул в свой кобеняк, накормил саламатой и привез с собой в Запорожье. Казаки смеялись над моей добычей, но мне не хотелось уже расстаться с мальчиком. Я отвез его на хутор, к жене, и велел вскармливать вместе с моими детьми. Я окрестил его в русскую веру и прозвал Огневиком, в память того, что я нашел его при огне и спас от огня. Когда мальчик подрос, я сам выучил его казачьему делу и он был со мной в нескольких набегах на Крым и на ляховщину и отличился храбростью в таких летах, когда другие едва в силах пасти табуны. Наконец я раздумал, что мне со временем будет нужен грамотный человек, и решился отдать его сперва в Киевскую школу, а после в Винницу, к иезуитам, чтоб они научили его польскому и латинскому письму. Иванчук скажет тебе, что ни у царя, ни у королей нет такого писаки, как мой Огневик. А на коне с саблей и с пикой ты видал его сам. Я надеялся скоро… Но что тут говорить! Злодей Мазепа как будто оторвал половину моего сердца, отняв у меня Огневика! Во что бы ни стало, а я выручу его из Мазепиных клещей! Если же он убьет его, то вот этим кулаком я пробью грудь нечестивому и исторгну у него внутренности, вместе со злобною душою! Этот предатель не стоит того, чтоб на нем марать клинок моей сабли!.. — Глаза Палея налились кровью, краска выступила на бледном лице, уста дрожали, и кулаки сжимались: он был в сильном припадке гнева.