Незнанский достал часы и щелкнул крышкой:
- Вас, Лапшин, расстреляют через час.
Человек молчал, изучающе глядя на подполковника. Он оставался так же невозмутимо спокоен.
- Но есть шанс, - продолжал подполковник.
- Ну?
- Говорите вежливее, вы не в сыскной полиции, а в контрразведке.
Лапшин усмехнулся разбитыми губами:
- Я это сразу почувствовал, как первый раз мне в рожу заехали. В сыскной остерегались бы. Там я человеком известным был.
- Слушайте меня, Лапшин. Вы убили греческого коммерсанта Костаки, убили зверски...
- Так я и не упираюсь, ваше высокоблагородие, взяли на деле, куда попрешь. Вы мне про шанс шепните. Ежели это нужно, - Лапшин потер большой палец указательным, - так выпустите. Через день принесу. Мое слово печать.
- Не нужно этого. Вы сегодня же подпишете документ и станете агентом контрразведки Доброармии. Это первое. Второе. Мы направим вас в Москву.
- Так я же политикой не занимаюсь.
- Вы будете работать по специальности. Вы на сыскном жаргоне мокрушник?
- Случалось, брал грех на душу.
- Вот и занимайтесь этим в Москве. А мы попросим архимандрита, чтобы он вам грехи отпустил, прошлые и будущие.
- Так зачем тогда меня крестить? Я и без ксивенки этой своим делом займусь.
- Вы поедете не один. Повезете нашего человека.
- А это зачем?
- Нужно, Лапшин. Сведете его с вашими друзьями, представите как налетчика из Ростова.
- А он крови не забоится? Людишек резать тяжелее, чем воевать, к этому привычка нужна.
- Это наша забота, Лапшин.
- Значит, я теперь вроде идейный борец. Вроде как эсер.
Незнанский молча посмотрел на Лапшина и усмехнулся.
- Деньги дадите? Путь неблизкий, - Лапшин потянулся.
- Дадим. И помните, если что... У нас везде люди.
- А вот пугать ни к чему. Наняли, так я работать буду. Дело-то знакомое.
Москва. Октябрь 1918 года
Данилов открыл глаза и увидел огромное пятно на потолке. Оно было похоже на контур Африки, только значительно больше, чем на самой крупной карте.
- Ну, слава богу. Очнулся, - раздался веселый голос. Иван попробовал повернуться, но горячая боль мгновенно пронзила тело, и он застонал.
- Ты лежи, лежи, - сосед по палате, держась за стену, подошел к его кровати и сел: - Не узнаешь?
Лицо было знакомое. Но оно осталось там, в другой жизни, границей которой была боль, нестерпимая и жгучая.
- Отдыхай, браток.
Иван закрыл глаза, вспоминая. Обрывки прошлого возвращались фрагментарно и беспорядочно, как перепутанные детские кубики с азбукой.
И он мысленно пытался выстроить их в единую систему, собрать слово, ведомое ему одному. А кубики рассыпались, не складывались буквы. И словно далекий свет лампы появился в воспоминаниях Брянск и летний театр. Даже запах каких-то цветов появился. И лицо Олечки Богулевич. И снова он ее услышал: "Настоящий человек должен стать сельским учителем".
А кубики падали и падали и постепенно сложились в единственное нужное слово.
Из окна второго этажа бил пулемет. Пули, рикошетируя по мостовой, выбивали длинные беловатые искры. Теперь он вспомнил лицо человека, склонившегося над ним.
Он лежал рядом с ним за поваленной трубой. Потом они бежали мимо каких-то деревьев... Потом узкий проулок... Кирпичная стенка, осыпающаяся под ногами... Сараи... И бесконечный треск выстрелов... Потом он только видел тупое пулеметное рыло, кашляющее огнем... Оно было совсем близко... Надо было сделать всего десять шагов и бросить гранату. Пулемет замолчал на секунду, видимо меняли ленту, и тогда он выскочил из-за сарая...
- Куда? - кричал кто-то. - Убьют!
Он пересек двор и бросил тяжелую бомбу в окно... Потом что-то ударило его, и закружились деревья, дом, сараи и чье-то лицо.
И Данилов словно нырнул в темную горячую реку...
А теперь он вспомнил это лицо и засмеялся.
- Вы матрос? - спросил он.
- Натурально матрос, - засмеялся сосед. - Козлов Степан Федорович, комиссар ВЧК. А ты, браток, молодец, есть в тебе живой дух. Как не забоялся-то?
- Не знаю, - честно ответил Иван.
И потекли длинные, как несбывшиеся сны, дни. Через неделю Иван уже вставал, и они играли с Козловым в самодельные шашки: вместо белых гильзы от нагана, вместо черных - винтовочные.
Они уже все знали друг о друге. А что, собственно, мог рассказать о себе восемнадцатилетний Иван Данилов?
Родился в Москве, учился в гимназии, потом отца перевели на службу в Брянск, там закончил реальное училище. Потом Союз молодежи, военная подготовка, Красная Армия. Их рота прибыла в Москву, и ее сразу из вагонов бросили на помощь чекистам.
- Ну а дальше что? - спросил Козлов.
- Заходил комиссар госпиталя, хочет на курсы краскомов отправить.
- Ты согласился?
- Конечно.
- Погоди, Ваня, я тут кое с кем поговорю, может, другое дело тебе найдется.
- Какое?
- Погоди, - загадочно ответил Козлов.
Однажды в палате появился высокий черноволосый человек.
- Здорово, увечные, - белозубо засмеялся он.
- Федор, Мартынов! - Козлов соскочил с койки, и они обнялись.
- А ты как, друг, - спросил Мартынов Ивана, - ожил малость? Очень мы перепугались, когда ты с гранатой выскочил.
- Да так... - смутился Иван.
- Ты не смущайся, только помни всегда: жизнь у нас одна. Другую на базаре не купишь. Так что беречь ее надо.
Мартынов положил на тумбочку сверток:
- Это вам ребята собрали сахар, хлеба, колбасы даже, так что поправляйтесь. Пойдем, Степа, поговорим о разных разностях и покурим заодно.
Они вышли, а Данилов взял растрепанный томик Гюго, который ему принесла медсестра, и заново, вместе с Жаном Вальжаном, пошел по улице старого Парижа.
Когда-то, мальчишкой, он, начитавшись Дюма, мечтал попасть в этот таинственный Париж. Город красивых и веселых женщин и беспечных и смелых мужчин. Позже, когда вслед за Дюма пришел суровый Гюго, Париж открылся перед ним другим. Мрачным, суровым, таким же, как Петербург Достоевского.
И сейчас, заново перечитывая "Отверженных", Иван открывал все новое в давно знакомой книге.