Так получилось и в Зерентуе: прежнего зверя начальника сменили.
Чувствовалось издали, какой неспокойной, напряженной была обстановка на всей сибирской каторге. Недаром сюда отправлялись только те, кто получал по приговору более восьми лет. Остальные отбывали наказание в тюрьмах Центральной России, — в Сибири и без них полным-полно.
Перед Александровском подтянулся и забегал конвой.
— Ногу, ногу держать как надо! — покрикивал старший. — Без разговоров! Соблюдай расстояние на одну протянутую ногу. Пара от пары на три шага… Соблюдай порядочек, иначе драться буду. Без разговоров!
Стояла ростепель. Из тайги наваливались густые туманы, снег в полях осел. Тяжелые «коты», арестантские ботинки, промокли насквозь. Конвой не разрешал обходить лужи.
Узкой серой лептой, по двое, измученный этап стал втягиваться в распахнутые деревянные ворота. На обширном дворе кучками стояли каторжные, выискивая среди новичков знакомые лица.
Этап встречал начальник централа Хабалов — ноги врозь, голова набычена, руки за спину.
Движение вдруг замедлилось, раздались недовольные голоса:
— Что там? Чего их черти мают?
— Эй, чего стали?
Все сильнее напирали задние.
— Бьют кого-то…
Наконец от одного к другому передалось приказание: за три шага до начальника централа каждый обязан сдернуть головной убор.
— Ого! Порядочки…
— В-воз-змут-ти-ти… — задергался низенький сосед Котовского и с вызовом выпрямился, плотнее натянул бескозырку.
Опять зашевелились, тронулись.
— Эй, очки! — расслышал Григорий Иванович грозный окрик надзирателя. — Эй, кому говорят?
Товарищ Павел, поддерживаемый Молотобойцем, проковылял мимо начальника централа и не притронулся к головному арестантскому убору.
У Хабалова налились сырые, непропеченные щеки.
Подскочив к строю, надзиратель развернулся и ударил строптивого арестанта в ухо. Бескозырка и очки товарища Павла полетели в грязь.
Передние ряды в этапе оглянулись, стали останавливаться. Порядок снова сломался.
— По местам! — заорал Хабалов и, смяв погон на плечо, выбросил вверх толстенький кулак. — Заморожу, как омуля!
Изготовились надзиратели, конвой.
Маленький заика задиристо ловил на себе взгляд Ха- балова, но глаза начальника централа сверлили Котовского, выделявшегося из толпы массивностью открытой шеи и шириной плеч: снимет он шапку, не снимет? Котовский дерзко выдержал взгляд. На него, как иногда бывало, «накатило»: бешено округлились глаза, окаменели скулы. В таком состоянии он был готов на самый безрассудный поступок. На, бей меня, режь меня! Ну?
Надзиратели затаились, ждали приказания. Хабалов, посапывая, промолчал. Опытный тюремщик, он знал, на что способны люди, пусть и закованные, но живущие на грани отчаяния. Сейчас любой неосторожный поступок мог возмутить этап.
Но Котовского он мстительно запомнил, не забыл и «очкарика», которого на глазах всего этапа ударил надзиратель. Вечером того же дня он распорядился отправить обоих в карцер.
Помня, что перед бешеным плечистым арестантом спасовал сам начальник централа, надзиратели предусмотрительно явились гурьбой. Мало ли что может выкинуть? Отпетая голова.
Сидеть Котовскому довелось в самых разных тюрьмах. В одних режим был чуточку слабее, в других — строже, в одних среди надзирателей можно было найти человека, через которого связывались с волей, в других — не смей и заговорить. (И совсем как анекдот ходил среди заключенных рассказ об одном чудаковатом начальнике тюрьмы, кажется в Вильно, который, входя в любую камеру, вежливо снимал фуражку.) Но карцеры везде были одинаковы — везде подвальные каменные мешки с сырыми стенами и полом.
Чтобы согреться, Григорий Иванович привычно напирал на гимнастику. Кроме того, переносить томительное заключение в каменном мешке помогала маленькая хитрость, нащупанная им еще в первый арест: он заранее настраивал себя на отсидку гораздо дольше положенного срока (скажем, вместо назначенных пяти дней настраивался на все десять), поэтому освобождение всякий раз принималось им как подарок судьбы и он встречал надзирателей с таким просветленным лицом, словно гнилой карцер не имел над ним никакой силы. Конечно, детская уловка, но помогала…
В первые минуты, когда надзиратели толпой проводили их с товарищем Павлом вниз и, заперев, оставили вдвоем, Григорий Иванович не замечал, что обнаженное железо браслетов натирает лодыжки (у наказанных карцером, как правило, отбираются подкандальники и оковы остаются на голом теле). Бешенство его не проходило. Кажется, было бы легче, ударь его Хабалов или надзиратель. О, уж он бы не посмотрел ни на конвой, ни на надзирателей. Разумеется, его измолотили бы до полусмерти (а тюремщики умеют бить, и бьют тяжелыми, подкованными сапогами), зато на душе как-никак чище: и я с вами, собаками, тоже не церемонился! А сейчас гнев распирал грудь, требовал выхода.
Гремя цепью, он мотался по каменному закутку — три шага туда, три шага назад — и с неприязнью поглядывал на своего невольного напарника по заключению. В дороге он привык относиться к товарищу Павлу с уважением, почитая его за ученость и твердость характера. Сейчас от уважения не осталось и следа. Почему он стерпел удар надзирателя? Да и остальные… Они чего смотрели?
Товарищ Павел, едва вошел, опустился у стены на корточки и принялся перевязывать ниткой сломанные очки.
Котовский фыркнул в усики и зашагал усиленней: видать, не впервой получать в ухо. Борцы! Революционеры! Ну уж нет, он бы не стерпел…
Закончив починку очков, товарищ Павел спрятал их в карман арестантского халата и стал обматывать тряпочкой браслеты кандалов. Котовский все ходил и фыркал. Товарищ Павел его словно не слышал, не замечал. Вот он управился и с обмоткой браслетов, зевнул, передернулся от озноба и, дождавшись, когда Котовский утихомирился и сел к стене, тоже заходил, горбясь, засунув руки в рукава.
Из них двоих еще никто не сказал друг другу ни слова.
Котовский задрал штанину и, разглядывая растертую в кровь ногу, поцокал языком. Товарищ Павел остановился.
— Ай-ай-ай… — сочувственно пропел он, поматывая своей косой бородкой. — Надо же!
Он ловко отодрал от изнанки халата клок мягкой изношенной тряпки, присел и взялся за проклятый безжалостный браслет, стараясь не задевать свежую рану. Просовывая тряпочку между железом и телом, он отпихивал мешающие ему руки Котовского.
— Да я сам… Чего вы? — бормотал Григорий Иванович.
— За это маленьких ругают, а вы… — приговаривал товарищ Павел, и от его стариковского ворчания гнев Котовского совсем сошел на нет, он остро почувствовал боль в израненной ноге. Кажется, в самом деле погорячился. И чего, спрашивается, разбегался?
Наблюдая за умелыми руками товарища Павла, Котовский понял, что перед ним тоже опытный заключенный. Выяснилось, кстати, что старик сиживал и в Смоленске, и в Орле, но вот в Николаеве, в тамошней так называемой образцовой тюрьме, побывать ему не довелось.
И все же затрещина надзирателя не выходила у Котовского из ума.
— Что же, — неожиданно спросил товарищ Павел, — если бы он тронул вас, не стерпели бы?
В голову опять ударила кровь, окаменели ноздри: как наяву представил он пьяное мурло Хабалова, наглый, безбоязненный замах его руки…
— Уб-б-бил бы! Г-горло вырвал! — У Котовского запрыгала челюсть, он стиснул зубы, прикрыл потемневшие глаза. — Ненавижу!..
Усики на побледневшем мучнистом лице казались наклеенными. Товарищ Павел только головой покачал. Видимо, и страшен же человек в гневе!
— Ах, молодые люди, молодые люди… Погляжу я на вас, Григорий Иванович… Какая в вас силища пропадает, а? Уму непостижимо. Ну чего ты кипишь попусту? Чего?
— Не могу! — Гнев снова поднял его на ноги. — Терпения нет.