Выбрать главу

Возвращаясь из обхода в штаб, он наткнулся на Мамаева. Балагур, охальник, Мамай той ночью удивил Борисова: держался за щеку и ходил, ходил, словно ходьбой надеялся унять какую-то нестерпимую боль.

— Что? Зубы? — посочувствовал Борисов.

Мамаев разглядел комиссара и смутился.

— Да нет. Так просто.

Он зачем-то пошел рядом. Шел, ни слова не говорил. Борисов догадался, что напряженное ожидание боя коснулось даже тех, кто войну смотрел как приключение, и ему стало легче.

Неожиданно Мамай взял его за локоть и придвинулся.

— Знаешь, что это такое — скакать в лаве?

В темноте он пытался заглянуть комиссару в глаза.

— Нет, — доверчиво признался Борисов, — Но думаю, страшно.

— Точно, угадал. Хуже, чем с обрыва глянуть. Себя не помнишь! Петр Александрыч, — жарко прошептал он в самое ухо, — ты завтра держись ко мне поближе. Ладно? На всякий случай.

И тут же повернулся, побежал, искренне стыдясь этого движения своей, казалось бы, вконец очерствевшей души.

Назавтра Котовский сам, при развернутом штандарте повел в атаку оба полка. Удар был страшен. Бригада изрубила восемьсот человек, в том числе двадцать офицеров. Повернув на Дунаев, эскадроны захватили переправы на реке Икве и вышли из окружения.

Этот бой запомнился Борисову еще и потому, что в нем он впервые ударил человека шашкой.

Порыв бойцов разметал встречную лаву, и вдруг Борисову увиделся казак, проскочивший невредимым через беспощадную гребенку эскадронов. Казак крутил клинком и походил на сумасшедшего: с распяленным ртом, с остекленевшими глазами. Что-то оборвалось в груди Борисова, когда он понял, что обезумевший казак видит его как цель и жертву. Ни остановить его было, ни уговорить — только убить, иначе он тебя убьет. И все, что было дальше, Борисов проделал механически, словно во сие. Неведомым путем он разгадал, что казак рубанет его с косым замахом, и успел подставить под удар клинок, а едва сталь лязгнула о сталь, он приподнялся в стременах, с упором ногу, и с необычной быстротой махнул в ответ, чуть-чуть назад (помнится, еще больно дернуло в спиле от поворота). Ему казалось, что удар вышел неважным, и он мгновенно развернул коня, но нет, казак висел ногою в стремени, с задравшейся рубахой, с голым пузом…

Откуда-то выскочил Мамаев. Конь под ним метался, становился на дыбы.

Увидев зарубленного казака, Мамай гикнул, пал коню на гриву и ускакал.

Потом Борисов разглядел убитого как следует и испугался страшной рапы казачьей голове и несколько дней испытывал как бы озноб, но с того случая стал лучше понимать и чувствовать бойцов, живущих под постоянной угрозой таких же ран в любом бою. Недаром фронтовики, живущие со смертью глаза в глаза, испытывают презрение к тем, кто находится в безопасности.

Котовский, видимо, знал о поведении комиссара в бою. Заметив, что Борисов ходит тусклый, точно больной, он как бы невзначай сказал:

— Это всегда так, Петр Александрия, хоть кого спроси. Я когда первого человека решил, он мне — не поверишь! — по ночам снился. Привязался и стоит перед глазами!

А Мамаев, когда они увиделись после прорыва, подмигнул комиссару, как сообщнику, и захохотал:

— Петр Александрыч, ты много не думай, не надо, а то вошь накинется!

Но своему дружку Мартынову он отозвался о Борисове так:

— Ничего, подходящий комиссар. Годится!

Постепенно Борисов обвык и приспособился, скакал, кричал, что голосили и другие, проворно изворачивался и рубил в ответ и не оглядывался посмотреть, как выглядит зарубленный. Он стал, как все, одной участи с любым бойцом.

«Мамай, Мамай… — успокаиваясь, комиссар не переставал думать об осужденном бойце. — Конечно, войне человек живет, пока жив. Иной боец может и поживиться чем-нибудь от щедрот хозяйских, но только полюбовно. А кража, шум, скандал — на военном языке это называется мародерство. Если сотнями и сотнями людей не управляет сознание долга и дисциплины, это сброд, а не войско…»

Глава тринадцатая

Семей Зацепа убрал коня и стал собираться в штаб: обтер пучком травы забрызганные сапоги, застегнулся, плотно обтянул под ремнем гимнастерку. Перед осколком хозяйского зеркальца аккуратно, ровно надел фуражку. Комбриг не терпел расхлябанности, особенно не выносил малейшего намека на куделистый казачий чуб.

С комбригом Семен решился говорить о Кольке. Сегодня выступление — опять, значит, они с мальчишкой порознь. У Зацепы постоянно болело сердце за приемыша. Парнишка растет, за ним надзор отцовский нужен. Трудность разговора представлялась Зацепе в следующем: не дать Котовскому почувствовать, будто скорое появление своего ребенка загородит от него заботу о Кольке. Семен не сомневался, что так оно и произойдет, потому и хотел заранее забрать мальчишку к себе, но к задуманному следовало подойти деликатно, политично, как сказал бы комиссар, чтобы — избави бог! — не затронуть ни одной струны в душе комбрига.

Провожая Семена в штаб, Колька ни словом не обмолвился о своем желании быть вместе с ним в эскадроне, но посмотрел с такой мольбой, что Семен напустил на себя неприступный вид: он заранее решил, что, если разговор с комбригом ничего не даст, придется опять прикрикнуть на мальчишку, напомнить ему о воинской дисциплине.

Оставшись дома с лошадьми, Колька не знал, чем себя занять. Бельчик, стареющий, с мясистой грудью и тяжеловатым крупом, любил класть своему хозяину на плечо костистую голову, вздыхал и переступал ногами. Колька жалел это большое живое существо и, если мог, баловал его каким-нибудь лакомством, чаще всего хлебной или арбузной коркой. В Шевыревке конь отощал и постоянно смотрел голодными глазами.

С той стороны, где находился штаб, донеслась зычная ругань Черныша:

— Костя, черт! Ты чего не глядишь, коня распустил. Шарится, как колобихина корова. Весь в хозяина!

Крутя плетью, Черныш отгонял от сена проказливую кобылу Мартынова.

Мартынов вылез откуда-то из холодка: в волосах солома, глаза мутные, ноги со сна размякли. Весь вывернулся в сладкой потяжке, рот не закрывался целую минуту. Пока зевал, разглядел и кобылку свою, и злого Черныша с плетью. На губах Мартынова заиграла ухмылка, он направился к Чернышу с игривыми объятиями и приговором:

— Пампушечка ты моя малосольная, распрекрасное ты чучело!..

— А плетью хочешь? — совсем осатанел Черныш.

«Оголодали кони», — подумал Колька.

В углу за крылечком возилась хозяйская детвора. Младшенькая, свесив большую голову в платочке, играла в свою любимую игру: вертела из щепочек и тряпок куколок и хоронила их.

Все внимание старшей девочки, Соньки, занимал степенный, строгий мальчишка в настоящей военной форме. Глазея на него все дни, что он жил у них постоем, Сонька не переставала умиляться: такой маленький солдат! Она знала, что он уедет не сегодня-завтра, а значит, снова опустеет их двор, вся деревня, и никогда уже не будет такого праздничного многолюдства. Главное же — уедет и даже не оглянется этот важный маленький кавалерист в белой кубаночке набекрень, со своей серебряной трубой.

Обнявшись с Бельчиком, Колька поглаживал его по толстой шее. С чем придет Семен из штаба? Но ведь Григорь Иваныч обещал, при всех сказал! Не такой человек, чтобы обманывать. Если сказал, значит, точно. Теперь они с Семеном будут вместе… Бельчик настойчиво тыкался в руки своего хозяина, принюхивался к карманам, но угостить коня было нечем. Раз или два Колька строго взглянул на босоногую рыжую девчонку с засунутым в рот пальцем, глазеющую на них с Бельчиком.

— Тебе что… — не выдержал он, — делать нечего?

Девочка пожала плечами и, опустив голову, почесала одной ногой другую.

— А у нас картошка осталась! — вдруг выпалила она. — В чугуночке.