Выбрать главу

Негромко, сквозь зубы, Котовский бросил через плечо:

— Штандарт!

— Коня! — тотчас закричал сзади Борисов.

Покуда знаменосец сдергивал чехол и разворачивал истомившееся в заключении полотнище, комбриг почувствовал, как сзади, среди бойцов, возникло и стало нарастать много раз испытанное нетерпение перед атакой.

Это мгновение, сколько бы оно ни повторялось, не могло оставить равнодушным никого. У него самого всякий раз точно жаром обметывало губы, вваливались глаза и выступали скулы. Вот даже Орлик подобрался и затаился в ожидании. Умница!..

Установилась тишина, когда никто не шевельнется, ничто не звякнет и не скрипнет. Сейчас, в эту минуту, люди забыли ссоры из-за пригоршни овса, из-за отказанной завертки табака и обидного прозвища, сейчас все дышат в одну грудь, смотрят в одни глаза, и сердца всего полка бьются словно одно большое сердце. В груди уже скопился крик, пальцы каменели на рукоятках шашек. Ну, сейчас… скорее же!..

Любому командиру, чтобы скрыть свои чувства, приходится быть немножечко актером. И только перед боем незачем таить волнения, потому что это хорошее волнение, необходимое для дела. Ощутив маслянистый тугой потяг клинка из ножен, Котовский обернул лицо и, багровея, испытывая бешеную колотуху сердца, закатился протяжным звонким криком:

— По-олк!..

Слитно лязгнуло железо выхваченных шашек, ахнула земля от топота копыт. Полк пошел в атаку.

Кавалерийская лава — строй людей для боя, для сшибания с несущимся навстречу врагом. Бойцы в лаве напоминают патроны, схваченные обоймой. Здесь каждый ощущает себя не единицей, а частью целого. Порыв лавы настолько неудержим и слитен, что даже застреленный еще сидит в седле и держит шашку, и рот его открыт для крика. Когда же он станет сползать с седла, никто его не пожалеет, не поддержит, ибо закон лавы прост и жесток. Потом, если будет добыта победа, товарищи подберут его, разожмут пальцы и вынут клинок и над раскрытой могилой окажут ему воинские почести. Пока же некогда даже бросить взгляд вниз, на распластанное под копытами тело: все внимание туда, вперед, откуда приближаются чужие хищные клинки.

Опустив шашку, чтобы больше затекла рука, Котовский пригибался к конской гриве и не спускал глаз с человека в чалме, которого он наметил для себя. Орлик привычно забирал вправо, чтобы всаднику было удобно рубить налево, с резким поворотом корпуса и упором в стремя.

Сближаясь, Назаров целился, кривя лицо, и безостановочно палил из маузера. «Дурак… На скаку-то!»

Скачущие рядом бойцы стали забирать сильнее, выделяться вперед, но сам он продолжал уверенно целиться в Назарова, с расчетливой медлительностью занося над головой шашку. Остальные для него сейчас не существовали.

Все произошло как бы мгновенно, невосприимчиво для глаза и сознания: короткий и высокий вскрик сшибания, остервенелое взвихрение случайных схваток и, наконец, великое безмолвие рубки…

Уцелевшие бандиты нахлестывали лошадей и, думая только о спасении, со всех ног удирали кто куда: одни скакали к деревушке, где с утра дежурила засада с пулеметами, другие надеялись скрыться в той стороне, где дремало непролазное болото. Все другие пути были отрезаны.

Поле, остывшее от атаки, запахло необычно — травой. Там, где положено расти хлебу, вот уже который год шла в рост сорная трава. Шатались от усталости кони со скорбными человечьими глазами, сошли на землю люди.

После сражения под Бакурами в плен попал адъютант Антонова. Он рассказал, что главарь восстания с самого начала боя не стал дожидаться исхода и незаметно скрылся. С ним ушли брат Дмитрий, денщик Алешка, комендант Трубка с женой и сестрой. Следы этой кучки затерялись в глуши Рамзинских болот. (Антонов вместе с братом будет убит год спустя в деревне Нижний Шибряй, в избе своей любовницы Натальи Катасоновой.) И хоть в лесах скрывались еще два полка под командой хитрого и осторожного Матюхина, Тамбовский губкомпарт опубликовал сообщение:

«Банды Антонова разгромлены. Бандиты сдаются, выдавая главарей. Само крестьянство отшатнулось от эсеровско-бандитского правительства. Оно вступило в решительную борьбу с разбойничьими шайками…»

Глава пятнадцатая

— Конь какой добрый! — похвалил комбриг, оглядывая великолепные стати мартыновского жеребца. — Чей такой?

Мартынов приосанился:

— Трофей, Григорь Иваныч. В бою добыл.

— Под Бакурами?

— А где ж еще? Там наши многие разжились.

— Тогда плохо, Константин. Это не тот трофей. Ты его обязан хозяину отдать.

Чернявое лицо Мартынова расплылось в самодовольной ухмылке:

— Поздно, Григорь Иваныч. Если б раньше чуток…

— Ничего не поздно! — оборвал комбриг.

— Поздно, — продолжал скалиться Мартынов. — Срубил я хозяина. И не пикнул. Ему теперь конь, как зайцу… кхе… Он на том свете пешком бегает.

— Это не хозяин, — Котовский, сдерживая бешенство, цедил слова и не позволял Мартынову отвести взгляд, — это бандит. А хозяин ждет. Может быть, уже ищет.

— Ну, если объявится… — с ложной готовностью уступил Мартынов.

— Объявится! — пообещал комбриг. — Отдай коня начхозу, понял? И смотри, я тебя знаю — сам проверю.

Мартынов сразу скис, с сожалением провел рукой по лошадиной шее.

— Слазь, слазь, — поторопил его Котовский. — Что, сам не понимаешь?

— Да понимаю, Григорь Иваныч. Как не понять? А все ж таки жалко!

По распоряжению комбрига всех коней, отбитых у бандитов, согнали в село Рождественское. Хозяева, у кого антоновцы позабирали рабочих лошадей, могли туда явиться, узнать своих и получить их обратно.

В Шевыревке о приказе Котовского узнали в конце дня и засомневались: а нет ли здесь какого обмана? С какой стати отдавать то, что захвачено в бою?

Брат Емельяна, Степан, не стал дожидаться утра и отправился в Рождественское на ночь: невтерпеж. Отговорить его Алена не смогла. Всю ночь потом она не сомкнула глаз и прислушивалась: не едет ли? Степан вернулся счастливый. Свою лошаденку он отыскал и привел домой.

— Эх вы, хозяева! — кряхтел он, устраивая донельзя отощавшую конягу в сарай. — Ее на дрова испилить…

— Руки есть, рук не жалко, выходим, — проговорил Емельян, наблюдая тихую хозяйскую радость брата. Съездив в Рождественское, Степан будто ожил. Лошадь — она всему хозяйству основа. Кроме того, Степан считал, что, если возвращают лошадей, значит и с новым налогом не будет никакого обмана. Как Ленин сказал, так и выйдет.

Он рассказывал, что народу за лошадьми понаехало — гибель. Ну, известно, кому удача, кому нет. На обратном пути Степан разговорился с мужиком из деревни Холмы, тот жаловался, что уцелевшие после Бакур бандиты позабыли всякую совесть: «Разгасились на человеческую жизнь — никакого уему нет».

— Наши будто шалыганят, миловановского парня видели.

— Шурку? — удивился Емельян. — Все еще живой, выходит?

— Говорят, о доме соскучился. Не завернул бы.

— Пускай бы завернул! — У Емельяна сами собой сжались кулаки. — Уж мы бы его встретили!

Он вышел из сарая и увидел Кольку. Праздно скрестив на груди руки, Колька наблюдал, как в соседнем дворе ребятишки играли в «расстрел». Тот, в кого «стреляли», опрокидывался навзничь и шибко раскидывал руки. Кольке хотелось сделать замечание, что убитый человек валится совсем не так, однако вмешиваться в ребячьи игры не позволяло достоинство. «Мелкота… — презрительно думал он. — Ничего еще не видели».

Емельян спросил его о Зацепе, Колька сказал, что Семен с самого утра уехал в поле, — там вместе с крестьянами на покосе работали и гарнизонные бойцы.

— Вернется, пусть зайдет, — наказал Емельян и ушел в ревком.

Новость о Шурке Милованове отбросила его к страшным дням, когда деревня оказалась залитой кровью. Стольких людей сразу лишились! Теперь их не вернешь. А они сейчас вот как нужны!.. Емельян хотел посоветоваться с Зацепой: неужели и такому вот, как Шурка, если он явится добровольно, тоже выйдет полное прощение? Нет уж, с кого, с кого, а с Шурки-душегуба спросить не грех. Он, паразит, о себе здесь хар-рошую память оставил! Не забудется вовеки. Ребятишки малые подрастут и все время будут помнить…