Выбрать главу

Томас на старом резном стуле сидел у себя в рабочей комнате, бездумно уставясь в окно со свинцовым переплетом. За окном устилал долину снег. Неровные красновато-желтые блики от гаснущего в камине огня поигрывали, отражаясь на стекле. Снаружи синяя предвечерняя бездна, неуютно-холодноватая, которую Томас без движения – можно сказать, безжизненно – созерцал. Сердце было таким же холодным и безмолвным, как и этот мир снаружи, подернутый саваном в сонном ожидании грядущего животворного тепла, в наступление которого сейчас даже не верилось. Хотя всему своя пора. И весна возвратится так же неминуемо, как восход солнца. А затем – опять закат. Так что, собственно, чему радоваться? Так и годы – уныло разворачиваются подобно старому, видавшему виды полотну скатерти, и какая разница, что на нем за пятна, от каких былых пиров и увеселений? Сам дух у Томаса давно обратился в камень, такой же жесткий, неподатливый и бесчувственный. Но, несмотря на непреходящий упадок духа, о своем телесном состоянии Томас, как хозяин, все же заботился – был умерен в еде, упражнялся каждый день, в любую погоду и при любом самочувствии. Привычка формирует человека. Или его подобие.

Все те годы, что минули с его изгнания из Ордена Святого Иоанна, Томас неукоснительно держал себя в поджарой худобе, и ратный опыт его не пылился без дела. Европу бередили беспрестанные войны, в которых наемником изрядно поучаствовал и Томас. Смерть в бою, от голода и мора – все это гуляло по соседству, но как-то обходило его стороной (отдельные раны не в счет). А постоянное чтение вкупе со штудиями придавали гибкость уму. Томас не предавался самодовольной праздности, в которой погрязло, казалось, все новоявленное английское дворянство – пресловутый нобилитет, щеголяющий друг перед другом помпезной роскошью своих дворов и усадеб. Смешно сказать: куда ни плюнь, всюду маркизы да бароны, а сколькие из них способны стоять в боевом строю? Один из десяти, а то и того меньше.

В свои сорок пять Томас мог пощеголять выправкой молодого. И хотя виски и бородка его серебрились, а на обветренном лице прорезались морщинки, движения его были все так же легки и пружинисты, а сторонний глаз зорко подмечал: с таким попусту не шути. Бывали, правда, случаи (теперь они фактически сошли на нет), когда где-нибудь на званом пиру или балу к нему приставал какой-нибудь подвыпивший родовитый олух, слышавший невесть от кого историю про сэра Томаса, и с дурацкой настойчивостью пытался вызвать тихого рыцаря чем-нибудь помериться – умом ли, а то и силой. Однако Томас давно уже поднаторел в осаживании этаких болванов и делал это с неброским шиком и одновременно зрелостью возраста, избегая прямого столкновения, способного закончиться лишь публичным посрамлением молодого повесы. Сам познавший в юности горечь унижения, Томас за годы научился владеть собой и знал подлинную ценность самообладания – науки, оплаченной собственными мучениями, когда в темноте и одиночестве исступленно грызешь валик подушки, стремясь скрыть от остальных безысходность своего отчаяния. Стремления наживать новых врагов у него не было; что же до неотесанности этих скороспелых английских аристократов, то Бог с ними – как говорится, чем бы дитя ни тешилось, лучше не связываться.

Лишь единожды он был вынужден ранить другого человека, и то в целях самозащиты – лет десять назад, на пиру у лондонского лорд-мэра. К Томасу тогда прицепился громкоголосый юноша – высокий, плечистый и, видимо, считающий себя непревзойденным мастером поединков. Но даже он занервничал, оказавшись с Томасом лицом к лицу: хмель как будто сошел, глаза напряженно выпучились, а рука на эфесе слегка подрагивала. Но он все-таки переместил ее на рукоять и с шелестом вытянул рапиру из тонко украшенных ножен – примерно наполовину; дальше помешала рука Томаса, сжавшая юноше запястье словно клещами. Перед тем как отвернуться, Томас с нежной предостерегающей улыбкой покачал головой. Но глупый забияка выкрикнул со спины что-то оскорбительное и снова взялся за рукоять оружия. Тогда Томас, крутнувшись, словно из ниоткуда взявшимся стилетом приколол ему руку к бедру, да так быстро, что никто и ахнуть не успел – кроме, пожалуй, самого юноши, который тотчас упал ничком. Томас невозмутимо вынул стилет и перевязал рану своим платком, после чего с извинениями откланялся.

При этом воспоминании он молча покачал головой, все еще досадуя на себя за то, что вовремя не вчитался в лицо того юноши – глядишь, обошлось бы без посмешища. И без крови. Ее на руках и без того достаточно, так что незачем больше сеять страдания, нанесенные в свое время многим, как иноверцам, так и христианам. Память об этом терзала Томаса даже спустя годы по возвращении домой, в Англию, став чем-то вроде еще одного шрама, который врачевало время наряду с познанием.