Чтобы навестить ее, он урвал несколько дней у своих обременительных служебных обязанностей, требовавших его присутствия в Неаполе до следующей весны. Как командующий неаполитанской эскадрой, он взвалил на себя тяготы по ее реорганизации, строительству судов, оснащению, вооружению и укомплектованию галер людьми. Все это требовало неусыпного надзора. Только выполнив все работы, мог он оставить свой пост и отправиться в Геную, где его ждал радушный прием и невеста, эта бедная Ифигения[21], которой было суждено оказаться принесенной в жертву честолюбию Дориа.
Между тем нужно было спасать мать от лишений флорентийской жизни, и в конце концов он поспешил разыскать ее. Но радость от встречи сменилась ужасом, когда, рассказав о сделке, он увидел, что глаза, смотревшие на него с ангельским спокойствием, вдруг сверкнули, как глаза менады[22].
– Ты пошел на мировую с этими убийцами? – Ее неверие было так велико, что она даже охрипла. – Ты принял руку, которая обагрена кровью твоего отца? Ты заключил брачный союз с этой пользующейся дурной славой семейкой? И ты настолько бессовестен, что приехал сюда похвастаться этим?
Он ожидал именно такой реакции. И все же более не мог прикрывать душевную боль бесстрастной миной.
– Я же все объяснил, – робко возразил он.
– Объяснил? Разве объяснения властны над истиной?
Он посмотрел на мать. Та сидела у окна, выходившего на реку Арно, такая грациозно хрупкая и удивительно юная, и тяжело вздохнул.
– В конце концов, что есть истина? Не более чем осмысление факта разумом, и один ум может толковать ее совсем иначе, чем другой.
Это его замечание еще больше вывело ее из себя.
– Не было еще мошенника, который смог бы под философской маской скрыть свое бесчестие. Ты продался – вот очевидная истина. По крайней мере, на сей счет не может быть двух различных мнений. Три тысячи дукатов за Драгута. Тридцать тысяч в качестве приданого за невесту от Дориа. Цифры, подходящие для сделки. Тридцать сотен и затем тридцать тысяч. Тридцать монет были ценой Искариота.
И после этого прозвучала жестокая фраза:
– Иуда Адорно! Так впредь будут называть тебя в нашем роду.
Он устало провел рукой по ее лбу, поправляя каштановые волосы, которые к старости стали еще более пышными.
– Очень многое надо было возместить.
– Ты хочешь сказать, что получил большую выгоду?
– И другие тоже. Приговор об изгнании Адорно отменен. Они могут вернуться в свои генуэзские владения когда пожелают. Если же они предпочтут выгоде от моего поступка хулу в мой адрес, что ж, пусть. Это будет куда как по-человечески.
– Ты насмехаешься надо мной?
Он оставил вопрос без внимания.
– В этой сделке проявилась и некая забота о вас.
– Забота обо мне? Что это значит? Когда это было, чтобы кто-нибудь проявил заботу обо мне? Когда кто-либо думал обо мне, женщине, что, как дурочка, всю свою жизнь растратила на заботу о других?
– Вы испытываете здесь лишения. Этому будет положен конец.
– Лишения? Разве меня беспокоят лишения?
– Вы очень горько на них сетовали, – напомнил он ей. – Вы даже считали меня виновным в них.
– А разве позор лучше? Лицемер! Неужели ты думаешь, что я променяла бы голодную, но честную жизнь на достаток в бесчестье? Я – урожденная Строцци, слава богу, а не дитя Генуи. О господи! Какая мука! После всего, что я вынесла! Я этого не переживу.
Она заплакала. Закрыв лицо почти полупрозрачными руками, она сидела и горестно качала головой.
Просперо подошел к ней. Скорбные морщины на его челе обозначились резче.
– Матушка!
– Никогда больше не называй меня этим именем. Ступай. Оставь меня умирать в горе и позоре. Поезжай в Геную, где тебе и место. В стране, где море без рыбы, горы без деревьев, мужчины без чести, а женщины без стыда. Возвращайся к праздности и достатку, которые ты получил в обмен на честь. Наслаждайся этим, пока, такой же слабовольный, как и твой отец, ты не кончишь свои дни так же, как и он.
Эта театральная речь и упоминание об отце, как всегда, возбудили его ярость.
– Мадам, ограничьтесь в ваших оскорблениях мной, ибо я могу ответить на них. Не тревожьте прах моего отца.
– Неужели ты думаешь, что он может почить в мире? – пронзительно закричала она. – Иди, говорю я тебе. Оставь меня. – Ее притворные слезы полились еще обильнее, все более неистовые рыдания сотрясали ее тело.
Сжимая и разжимая кулаки, Просперо расхаживал из угла в угол по скудно обставленной комнате, совершенно сбитый с толку. На миг он вновь оказался около матери и снова взглянул из окна на тоскливый зимний пейзаж, на серо-голубые воды Арно под серым небом и ряд желтых домов на Старом мосту. Рыдания матери звучали у него в ушах. Просперо боролся со своим благоразумием, а оно отказывалось уступать ему.
21