Аяна сказала, что дальше не двинется. И Лучик мой ненаглядный – не хуже неё быком упёрся, вслух ничего не говоря.
Я же всё до конца поняла, когда нас с сестрой огнём испытать хотели. Потому и бродили по улицам тени, что исполох в городе жил, людей лишая ума. Ведали здесь про Белых Девок, что по мою душу грозились прийти. Тут они, рядом совсем. Бежать надобно без оглядки. Бежать!
Тем же вечером я завела об этом речь. Думала, поймут. А встретила тишину, за которой стояли не вопросы – глухая враждебность, будто в чём-то я была неправа. Аяна сразу сказала:
- Я остаюсь. Тут мы нужны. И нам тут нужно быть.
Томба молвил:
- Чего ты боишься, сестра? – он тоже, как Визарий, сам нарёк меня сестрой, но это родство во мне не будило злобы.
- Ненужной крови боюсь, - ответила я. – Хватит уже!
Лугий долго молчал прежде, чем молвить. И как рот раскрыл, обратился не ко мне:
- Ты говоришь, что во всём они винят духов ночи? А среди живых искать не пробовали?
Аяна пожала плечами:
- Да тут у всех ума – не богатые закрома. Бабам в руки калёное железо совать горазды, а чтобы думать вперёд… Нет, не искали. Они ламий боятся.
Лугий усмехнулся недобро:
- Мы с Длинным тоже не верили в оборотней…
Монах Пётр – и тот не смолчал:
- Оборотни есть только в сказках.
- …пока не встретили их во плоти. Это была не самая приятная сказка. Для оборотней.
- Злые вы, - рассмеялся чёрный дядька. – Вдруг это были последние оборотни на свете?
- Ничего, - так же недобро ответил мой муж. – Для детей хватит тех, что в сказках. А живыми они никому не нужны.
Они говорили всё не о том, пытались шутить, не замечая, как плохо выходит.
- Ты же не хотел этого больше! – сорвалась я на крик.
- Это до самой смерти, ты же знаешь, - вдруг глухо откликнулся Томба, и в голосе прозвучал отголосок чужих речей. И такое у него стало лицо – слова не подберу. Он вдруг резко поднялся и захромал во двор, где стояла тревожная летняя ночь, глазами убиенных душ глядящая с небес.
И словно сплотилась меж нами безмолвная высокая тень, которой тут быть не должно. И не с Лучиком – с этой тенью я заспорила, пытаясь всё спасти:
- Есть вещи больше нас самих! Наша любовь есть! Дети наши, коим надо расти! Что иное искать да выдумывать? Служение? Да кому оно нужно – служение? Людям? Люди за него поднесут калёный гвоздь да осиновый кол. Тоже один правды искал - чтобы больше него самого. Надо быть, нашёл!
- Визария не трожь! – молвила Аяна, и голос отозвался сталью. Такая убьёт.
С ума они посходили со своей кровавой Истиной! А моей бабьей правды знать никто не хотел.
*
Мёртвому, чай, легко живых осуждать. Ничто его не волнует, нигде не болит. Болит у тех, кто ему смотрит вслед. Как у Смородины болело, когда открыла в себе к Александру любовь. Хоть она баяла, будто не любовь, да я-то знала - жизнь возьмёт своё. Она злилась, когда я так говорила.
- Ты-то без Лугия больно счастлива была?
Я-то… И сказать бы, что иное тут – так ведь не скажешь. Всё то же.
Я – и без Лучика? Да ведь не было такого никогда! Сколько я живу, и он со мной жил. Пока росла, сама себе сказки выдумывала. А выросла – сведала его во плоти. Дочку он мне подарил, от злобы людской сберёг, пути указал. Что же теперь поселилось во мне, когда мы были вместе? Почему оно сталось со мной?
Вместе, да не вовсе. И у него ведь болело там, где боль не отшепчешь, рану не зарастишь. Он и здесь, а словно где-то вдали. И трепетали на ветру тонкие ветви, стоило лишь закрыть глаза.
Он меня не осуждал за то, что сказала тогда. Но и думать о том не хотел. Было ему дело, кроме страхов бабьих, мокрых любимых глаз. Или не любил всерьёз, только чудилось?
Так ли, нет ли – я-то его люблю! И не след никому говорить, будто нет ничего для меня, что больше меня самой. Лучик есть! Для него жить хочу.
Для него и умру теперь…
Что в себе он понять хотел, когда принялся Белых Ведьм искать - тех, что в страхе город держали? Или меня от страха избавить? Да нет, не меня. Не со мной он беседы вёл, когда молча сидел в ночи, устремивши глаза в огонь. И в такой час я страшилась к нему подойти. А потом мы и вовсе спали порознь. Ушла любовь. Или тут другое что?
Как-то он пошёл, как бывало в Истрополе, в трактир - посидеть меж людьми, чарку осушить, разговоры послушать. Только там он весёлый был, а с таким лицом, как нынче, только за меч да в судный круг. Увечный монах увидал мои глаза и сказал, торопясь:
- Не бойся, сестра. Я пойду за ним и послежу. Ничего не случится.
А больше я его живым не видела. Уже к ночи прибежал, тяжко топая, мужик – широкий, как дверь. И закричал по-гречески:
- Лугий Жданку зовёт!
Оборвалась во мне душа, в тёмные бездны канула. Я и не чуяла, как несусь вперёд, а потом спотыкалась да оглядывалась – провожатый не поспевал. Аяна подле бежала, а где-то по дороге пристал к нам и местный воинский начальник. Так вместе и прибежали.
Нет, Лучик был живой. Умер Пётр да кто-то ещё, кого я не знала. Чуяла, говорили имя: Евмен. Да мне было всё равно.
Лучик тихо стоял, все руки в крови – липла она, когда я ладонь взяла.
- Можешь сделать чего?
Покачала головой. Чего я сделаю? Мёртвых подымать – не моя сила нужна. Чай, не все из богов управятся! Да и кто он мне, Пётр? Так, пришлый человек, что рядом жил. Смородине близким стал, а я теперь всех сторонилась. Словно кто счастье моё отнять хотел.
Вот оно, счастье: стоит, голову набычив, смотрит, как суетятся местные греки. Я ему заглянула в глаза и не узрела тонких ветвей на ветру. Полыхал там костёр алым гневом, всё в костёр тот пошло: сомнения, страхи – коли ведал их. Сгорал в огне златокудрый певец, и уж угли рдели. А из пепла вставал кто-то вовсе чужой: страшный и спокойный, будто камень. Вот, значит, как люди камнем берутся? А и в Правом было что под остывшей золой? Ошиблась я, не разглядела?
В эту ночь он ко мне не пришёл. Вперёд с Томбой пили молча, а потом просидел на крыльце до рассвета, ополоснулся холодной водой, густые кудри утёр полотенцем. Рубаху чистую ещё надел. Так собираются на бой. А только некого было в круг вызывать. Завернул хлеба в тряпицу, меч к поясу пристегнул – и пошёл. Я спросить хотела, куда, да теперь уже точно ведала: не скажет. Прежний бы сказал, а нынешний… А только я его и такого люблю!
На третий день мои поехали хоронить Петра. Я осталась дома, с детьми. Чуяла, что подходит срок, а что должно случиться – не ведала.
Муж мой после похорон сразу в поиск ушёл. Я ему поесть собрала не для дальней дороги. Хоть оказалось, что поехал он по реке. А к исходу другого дня вернулся. И разъятое тело привёз.
Я стояла на обрыве и смотрела вниз, где суетились люди, где плакали бабы, знавшие покойного. И Лугий меж ними стоял, говорил чего-то негромко. Прежде он был речист, нынче же цедил каждое слово. И не могла больше я его Лучиком называть. Угас лучик, вместо него меч выковывался.
В этот закатный час поняла я, что не остановят его ни страх, ни усталость. И любовь моя не остановит. Не нужна ему такая любовь, что вяжет по рукам. Я повисла на нём плющом, от судьбы бороня. Да разве от себя-то схоронишься? За Визарием он шёл, по нему шаги сверял. Вот кого бы сюда! Тот умел так глядеть, что таял людской исполох. Самого боялись порой, а бояться иного чего при нём было немыслимо. Не меч – человек с мечом. Обо всём узнает, всех рассудит по совести. Мужу моему далеко ещё, хоть старается. Много крови земля впитает, много тело ран зарастит, пока эта зрелая могута проявится. Теперь я вдруг точно знала, почему камнем покрылась душа, что под камнем лежит. То была вина – перед всеми, кого не уберёг. А как уберечь? Кого искать?
Видок был один - немой парнишка-грек. Я вдруг почуяла то, о чём прежде знать не могла: люди, говоря меж собой, от страшного избавляются. Выплеснешь, выскажешь – и истает былое, словами из сердца вытечёт. Гилл немой говорить не мог, и всё, что он видел, ещё стояло в глазах. Немного силы, совсем чуть-чуть – и я сумею заставить его показать! И самого от тягости непомерной избавлю, и Лугию подмога.