– Слышал я, кунигас, что снова хочешь идти на чудь, на эстов. Слышал еще, что богатый урожай думают собрать в свои закрома эсты.
Довгерут сердито блеснул темными глазами.
– Но ведь и ты, князь Вячка, берешь дань с ливов. Разве я попрекнул тебя этой данью? Бери, если бог за тебя и если силы есть. У каждого свой корм.
– У каждого свой корм, – согласился Вячка. – Еще прадеды мои, полоцкие князья, ходили по Двине собирать дань. Ливы и дань платили, и войско в помощь, когда Полоцк воевал, выставляли.
– Чего же ты от меня хочешь? – бросил Довгерут на Вячку острый взгляд.
– Не ходи теперь на эстов. Вместе с Полоцким княжеством, вместе с Новгородом, вместе с зятем своим Всеволодом, со мной и с эстами иди на Ригу. Сбросим псов в море!
– Не могу. Рига подождет, не взлетит в небо.
– Кунигас, кунигас, не такие слова хотел я от тебя услышать. Постарел ты, кунигас.
– Я постарел?
Довгерут вытащил из ножен широкий литовский меч и, сказав Вячке: «Иди за мной», вышел из светлицы. Возле дубового тына росла березка. Довгерут сжал зубы, прищурил темные глаза и, с шумом выдохнув, широко взмахнул мечом, одним ударом срубил березу под корень.
– И все равно ты постарел, – сказал упрямо Вячка. – Сердцем постарел. Отвагой своей постарел.
Под вечер того же дня Вячка, не возвращаясь в Герцике, через леса и болота двинулся на Полоцк. Тревожно блестели в свете молодого месяца щиты и шлемы воев. Глухо стучали конские копыта по корням вековечных деревьев. В трухлявых пнях клубком свивались гадюки. Прятались в дуплах совы и филины.
Глава вторая
(часть I)
Мальчик гонялся за бабочкой. Бабочка была большая, необыкновенно красивая, с широкими темно-красными крылышками, на которых виден был удивительный рисунок – синие и зеленые черточки переплетались, и будто человеческое лицо проступало из этого хитро сплетенного узла. За свои десять солнцеворотов мальчик впервые встретил такую бабочку и потому очень хотел поймать ее, спрятать в домик, сложенный из ладоней, поиграть с ней, побаловаться, а потом показать матери.
Они резвились на теплом солнечном лугу, среди травы и цветов. Бабочка будто дразнила мальчика. То высоко взвивалась вверх искоркой от костра, то, делая широкие плавные круги, вдруг садилась на облюбованную головку цветка и сама становилась цветком, и уже трудно было ее разглядеть.
Мальчик то припадал к земле, замирая и чувствуя, как взволнованно трепещет разогретое веселой охотой сердце, то бросался на цветок, сжимая его головку в ладонях, но в самый последний миг, из-под самого носа, бабочка вырывалась на волю.
Жарко светило солнце. Был яркий полдень с мягкими белыми облачками в синем небе, с легким ветерком. Луг, на котором играли мальчик и бабочка, находился на невысоком травянистом островке, в самом слиянии двух рек. Как раз тут золотая от солнца Свислочь вливалась в серебряную Березину. Слышался плеск воды. Летало множество красивых стрекоз. Но бабочка была одна, одна на всем свете, и только за ней радостно следили настороженные карие глаза мальчика.
Мать шла неподалеку, несла в белой полотняной постилке целую охапку луговых и речных цветов, душистой сочной травы. Дома она разберет всю эту красоту на тоненькие пучки, будет сушить до самых морозов, и тогда их небольшая хатка вся пропахнет таким густым, хмельным ароматом, что даже бычий пузырь, которым затянуто окно, раздует свои толстые щеки и словно бы засмеется.
Порой мать останавливалась, опускала на землю узел, низко наклонившись, что-то искала в траве. Потом поднимала голову, прикрыв глаза ладонью от солнца, звала сына:
– Мирошка!
– Я тут, – тихо отзывался мальчик, чтобы не испугать бабочку, снова усевшуюся на залитый солнцем цветок.
Наконец Мирошке повезло. Он бросился в траву, упал лицом в разомлевшие цветы и схватил, поймал бабочку. Радость переполняла его сердце. Мальчик перевернулся на спину, увидел над собой сияющую голубизну – и захлебнулся от счастья.
– Мама, посмотри! – закричал он. – Я поймал! Мать удивленно оглянулась, держа в руках пучок
зеленой травы. Серебряная горошина пота катилась по
смуглому лбу сына.
– Я поймал! – кричал Мирошка.
Голос сына, казалось ей, парил над Свислочью и Березиной, над синими заречными лугами и лесами, надо всем белым светом. Голос этот, казалось ей, долетел до самых облаков.
– Ты что, сынок? – тихо спросила мать. А он уже бежал к ней, босой, русоголовый, в расхристанной полотняной рубахе. Медный крестик поблескивал на загорелой груди.
– Глянь, мама…
Он осторожно, узенькой щелочкой открыл тесно сплетенные ладони, будто нес в них воду и боялся пролить хоть каплю.
– Она живая, – дыша прерывисто и часто, сказал Мирошка и заглянул матери в глаза: – Красивая?
Но глаза матери, такие добрые, такие светлые, вмиг потемнели, испугались, стали колючими и некрасивыми. Мирошку страшно поразила такая внезапная перемена.
– Что ты наделал, сынок? – побелевшими губами прошептала мать. – Ты погубил душу предка. Ой-ой… У меня холод по спине пошел. Ты ведь душу предка убил.
Узел соскользнул с ее спины. Плечи поникли. Глаза потухли. Мирошка, как оглушенный громом, непонимающе смотрел на мать. Ощущение чего-то страшного, не подвластного рассудку сделало слабыми, словно чужими, ноги. Ладони вспотели, и он раскрыл их, выпустив бабочку, которая, неловко взмахивая крылышками, будто прихрамывая, полетела в сторону реки.
– Ты покалечил душу предка. Но, слава богу, она жива.
Мать истово перекрестилась, схватила Мирошку за руку, вскинула на плечо узел с травой и почти бегом поспешила домой, в Горелую Весь.
Они быстро шли через лес. Из густого кустарника, хлопая крыльями, испуганно рванулась сова – большая зыбкая тень метнулась над ними. Мирошка с матерью присели от страха. Сова пролетела низко над тропинкой.
По верхушкам прошелся ветер. Темный лес ожил, загудел, замахал руками-ветками. «Ты покалечил душу предка», – слышалось Мирошке в этом густом сердитом гуле, и мальчик вздрогнул, еще крепче схватился за мамину руку, еще живее замелькали его черные твердые пятки. «Скорей бы домой добраться, – думалось ему. Скорее бы увидеть отца и братика с сестричкой».
Тропинка продиралась сквозь еловую и осиновую чащобу. Могучие деревья заслоняли солнце, и в лесу царил серебристо-серый полумрак. Мать не говорила ни слова, молча шагала вперед. Сердце у Мирошки колотилось от страха и усталости.
Наконец запахло теплым дымом, залаяли собаки, заблеяли овцы – из-за деревьев показалась Горелая Весь. Пятнадцать – двадцать дворов размещались полукругом на поросшей травой возвышенности посреди еловых и березовых лесов. Давным-давно бросил Перун огненную стрелу с неба, и весь занялась пламенем, сгорела дотла. Долго люди, предки Мирошки, воевали с огнем – забрасывали его землей, хлестали еловыми лапками, выгоняли из старых пней, из дуплистых деревьев. Заново отстроили весь и назвали ее Горелой.
Дремучий лес, окружавший весь со всех сторон, сильно пострадал от огненной бури. Огонь слизал с деревьев кору – еще и теперь кое-где увидишь черный дуб или черную березу.
Испокон веков жили в Горелой Веси общиной по уставам и урокам князей свислочских смерды-пахари. Медом, воском, бобрами и куницами расплачивались они с князьями, поставляли коней для княжеских походов. Зато ни одна соседняя община, боясь князя, не трогала их межевые знаки, топорами вырубленные на деревьях, и сидели смерды спокойно на прадедовской земле, которая их кормила.
Три, четыре, пять лет родила земля, но постепенно сила ее слабела, словно замирала. И тогда всей общиной наступали на лес, вырубали, жгли его, корчевали пни, готовя новую пашню. А оставленное поле постепенно зарастало кустарником.
Хаты в Горелой Веси были срублены из осиновых кругляков, четырьмя углами опирались на камни-роговики. Крыли их дранкой, но после того великого пожара некоторые семьи вынуждены были по бедности использовать солому или камыш.
– Где это ты была так долго, Настасья? – спросил Ратибор, отец Мирошки. Сидя на замшелом валуне, он выбирал из большой кучи нарезанной лозы длинные гибкие прутья и плел дверцы для еза, которым перегораживают реку во время ловли рыбы. Отец был в такой же, как и Мирошка, белой полотняной рубахе, с рыжими от пота пятнами под мышками.