Льдины с Полоты со всего размаха ударили в ледяной панцирь на Двине, давно ожидавший такого удара. Двина только ради приличия вроде бы обиделась на свою младшую сестру Полоту, но силы, дремавшие в ней до этого дня, вдруг пробудились, взбунтовались разом. Глубокие трещины побежали во все стороны по Двине. Лед начал разламываться на куски, эти куски, в свою очередь, крошились, разбивались, превращаясь в искристые звонкоголосые осколки. Послышался густой неумолчный шум воды. С самого дна и до верху река будто закипела. Подледные течения, водовороты, всегда жившие в ней, сейчас, в миг освобождения, заревели, затрубили, запели. На многие поприща разлетелось это ликование, этот радостный крик счастливой реки. И в поддержку ему во все колокола ударил звонарь Богородицкой церкви, стоявшей на острове посреди Двины. Пусть наложат на него завтра эпитимию, пусть прикажут двадцать дней и ночей стоять на покаянной молитве, но сегодня он звонил и звонил, делился своей радостью со всеми людьми.
И Полоцк, старший город, Рогволодово гнездо, услышал его. Услышали на площади, где семиглавая София свечой взлетала в прозрачное весеннее небо. Собор, заложенный и построенный князем Всеславом Брячиславичем, был хорошо виден с реки. Стены собора были выложены из широких плоских кирпичей – плинфы и больших необработанных камней – булыг. Плинфа и булыги чередовались между собой. Зодчие не штукатурили собор, и София осталась красновато-пестрой.
Звонаря островной церкви услышали на Великом посаде, где жил и трудился ремесленный люд. Шерсть и кость, железо и олово, янтарь и самшит, глина и дерево, звериные шкуры и лен, серебро и медь – все проходит через руки обитателей Великого посада, чтобы стать тем, без чего нельзя жить человеку.
Голос Богородицкой церкви долетел до торжища, где полоцкие купцы держали важницу для взвешивания своих и заморских грузов и топницу для перегонки воска.
Веселого звонаря услышали монашки-черноризницы в Спасском девичьем монастыре, который стоит на север от Полоцка в излучине Полоты и который основала Ефросинья, дочь князя Георгия Всеславича, а потом подарила монастырю святой крест с частичкой «древа господнего». Монашки, все как одна, подняли грустные прекрасные лица к небу, и свет, не святой, а земной, весенний, загорелся в их глазах. Недалек от истины был тот человек, что сказал однажды: «Не будь высоких монастырских стен, все монашки давно разбежались бы».
И в Бельчицы, в светлицу великого князя полоцкого Владимира Володаровича, долетел перезвон. У князя болела спина – застудил на охоте, гоняясь за оленями. Уже несколько дней лекари, полоцкие и ромейские, натирали ему спину медвежьим салом и кровью красного петуха, соком серой жгучей крапивы и ядом из зуба черной гадюки. Боль немного утихла. Сегодня князю прикладывали к простуженному месту разогретые камни. Князь морщился, но терпел, ведь завтра-послезавтра надо будет стоять на вече у собора святой Софии.
Владимиру Володаровичу перевалило уже за пятьдесят солнцеворотов. Широкая русая борода, пересыпанная сединой, тонкое бледное лицо, цепкие светло-карие глаза, крепкая мужественная фигура – все в нем было от крови Рогволодовичей, и ему не хотелось горбиться и морщиться от боли во время веча. Пусть бояре и купцы, все полочане видят своего князя бодрым, веселым, уверенным.
Отворилась высокая, обтянутая рысьей шкурой, обитая серебряными бляшками дверь, и в светлицу вошел тысяцкий Жирослав. Под Гольм, на тевтонов, тысяцким ходил еще Илларион, но недавно внезапно умер после укусов своего же дворового пса. Вече выбрало тысяцким Жирослава, и теперь Владимир Володарович, вглядываясь в суровое бесстрастное лицо нового военачальника полоцкого городского ополчения, думал:
«За кого он будет стоять на вече? За меня или за боярских крикунов-подхалимов?» Вошел слуга, объявил:
– Великий князь, владыко полоцкий Дионисий приехал.
Дионисий был невысок ростом, щуплый, в белом клобуке на голове, в дорожной рясе, поверх которой на кованой серебряной цепи висел большой шестиконечный золотой крест. В руке у Дионисия гордо плыл длинный, темного дерева посох с серебряным набалдашником. Епископ сухой рукой очертил над князем святой крест, спросил:
– Все страждет плоть твоя, князь?
– Страждет, владыко, – приподнялся с набитых гусиным и тетеревиным пухом подушек Владимир. – Не нахожу покоя.
Епископ Дионисий бесшумно сел на мягкий, с гнутыми ножками топчан, снял с головы клобук, положил его рядом с собой, сказал:
– Все люди рабы. Один – раб утех плотских, другой – жадности, третий – славолюбия, а все вместе – рабы надежды, и все – рабы страха.
Тысяцкий Жирослав тоже сел, но шлем с головы не снял. Толстыми загрубевшими пальцами перебирал по рукояти своего меча. Это не понравилось Владимиру.
– С какими новостями пришел, владыко? – спросил князь у Дионисия.
– Все новости от бога, – осторожно дотронулся до своего сверкающего креста, погладил его епископ. – Хотят тевтонские купцы на полоцком торжище свою латинскую церковь построить. Рядом с нашей, православной. Их старейшина Конрад ко мне приходил.
– Осиное гнездо хотят в Полоцке свить! – воскликнул Жирослав и стукнул ладонью по рукояти меча. Однако великий князь был невозмутим.
– И что ты, владыко, ответил Конраду? – внимательно взглянул он на Дионисия. Теперь и Жирослав впился в лицо епископу нетерпеливым взглядом.
– Нельзя строить, – звонко и твердо сказал Дионисий. – Наш крест не может соседствовать с крестом латинским.
В это время послышался яростный гул ледохода. Двина, протекавшая совсем недалеко от Бельчиц, где была загородная резиденция полоцких князей, застонала, заскрежетала льдинами. Епископ Дионисий живо вскочил с топчана, подбежал к большому окну, ухватился за оловянную раму и стал вглядываться в реку. Лицо его осветило солнце, и он сладко зажмурился, став похожим на разомлевшего от теплой печки котенка, мурлыкающего с поднятым трубой хвостом.
Тысяцкий Жирослав тоже подошел к окну. Только Владимир из-за больной, обожженной горячими камнями спины не мог сделать этого, и злость вспыхнула в нем – горячая, неожиданная. Даже в ушах зазвенело. Но он, задохнувшись, прикусив губу, прогнал, выкинул из души эту злость, как хорошая хозяйка выбрасывает из-под наседки яйцо-болтун. Ему надо быть осторожным и терпеливым. Особенно теперь, когда полочане на вече подымают головы, когда, как доносят ему верные люди, все чаще и громче говорят в Полоцке про тридцать старейшин, готовых взять власть в свои руки. О, знает он этих «старейшин»! Некоторые из них моложе его – боярские сынки, богатей, горлопаны, все эти Витановичи, Щепановичи, Мокриничи…
Он с трудом захватил власть – приходилось хитрить, выжидать, терпеть удары, чтобы потом нанести удар сильнее и раньше противника. Скинул князя Бориса Давыдовича, его сыновей Васильку и Вячку взял под стражу, потом Васильку заставил постричься в монахи. Вячку, младшего, не удалось запереть в монастырской келье. Сидит Вячка удельным князем в Кукейносе, шлет оттуда дань, которую берет с ливов и латгалов, прикидывается голубком, да видит Владимир, что не послушный голубок, а боевой сокол распростер крылья над Двиной. Теперь Вячка в Полоцке, дважды приезжал в Бельчицы, лестными словами подговаривал идти войной на рижских тевтонов. Когда же увидел, что лесть не помогает, закричал, забывшись, про славу полоцкую, про веру православную, которую надо беречь от чужаков. Хочет лбами столкнуть его, великого князя Владимира, с епископом рижским Альбертом, а через епископа – с папой римским. Проклятый род князей друцких! Никак не угомонятся, все жаждут захватить полоцкий столец, спихнуть с него менских Глебовичей.
Так думал Владимир, а владыко Дионисий и тысяцкий Жирослав все глядели на Двину, все слушали гул ледохода, забыв о больном князе.
Вот она, судьба князей полоцких! На большом дворе, у самой Софии, стоят палаты каменные, богатые. Злато и серебро там, дорогие уборы и вино заморское. А он, князь Владимир, должен сидеть в Бельчицах и смотреть на город – свой город! – через реку, как смотрит мокрая курица на богатый огород через частокол. И видишь, а не клюнешь. Чудеса в решете, да и только!