Выбрать главу

Вячка подошел к окну опочивальни. Тысячами невидимых угрожающих глаз смотрела на него тьма. Где-то там текла Двина, широкая, стремительная. И тяжко было ему представить себе, что за несколько поприщ от Кукейноса тевтонские рыцари поят из нее лошадей.

Вчера с заборолов вои видели в небе огненное облако. Тихо проплыло оно над Кукейносом. Тихо, но неудержимо. Плохой знак для города, для дружины, для него, князя.

Он задумчиво погладил рукой холодное, блестящее от дождевых капель стекло, подошел к дочери. Софья спала в красивой, вырезанной из мореного дуба колыбели, привязанной белыми пеньковыми веревками к серебряному кольцу в потолке опочивальни. Светлые волосы рассыпались по алой подушке. На Софье была желтая шелковая сорочка, на правой руке, тонкой и смуглой, поблескивал браслет киевского синего стекла с золотыми прожилками. Лицо у девочки горело.

На полу опочивальни, прямо под колыбелью, лежа на медвежьей шкуре, спала кормилица Софьи холопка Тодора. Ее сухое пожелтевшее личико было блаженно-счастливо. Она тоненько посапывала носом.

Вячке не понравилось, что холопка видит счастливые мирные сны в то время, как маленькая хозяйка страдает от болезни. Носком зеленого сафьянового сапога он легонько наступил на руку холопки. Кормилица испуганно вскочила, отвесила Вячке поясной поклон, пропела надтреснутым сухим голоском:

– Многая лета тебе, князь-батюшка. И снова низко поклонилась.

– Смотри княжну, старая, – нестрого сказал ей Вячка. Он не сомневался в том, что кормилица, которая когда-то вынянчила и его, скорее умрет, чем допустит, чтобы Софью хоть на мизинец кто-нибудь обидел. Послушная верная рабыня. День и ночь молится за князя Христу, не забывая, однако, про Перуна и Дажьбога.

Вячка стоял посреди опочивальни, глубоко задумавшись. Старая Тодора, поправляя подушку под головой Софьи, краем глаза поглядывала на него.

Он был высокий, десяти вершков росту, гибкий в поясе, светло-русый, с короткой курчавой бородкой. Кости он был не широкой, но крепкой, упругой, созданной для тяжелого меча и походного седла. Одет в просторную зеленую рубашку из узорчатого шелка. Золотая гривна, знак княжеского рода, блестела на смуглой шее. «Телом – человек, 'душой – ангел», – думала о молодом князе старая рабыня. Она искренне чтила его, даже по-своему любила, но было в этой любви что-то от той, которой умная покорная собака любит своего хозяина.

– Не тревожься, князь, – еще раз поклонившись, сказала кормилица. – Травами и молитвами выгоним хворь из твоей дочки. А ты иди, иди в свою светлицу белодубовую.

Но тут проснулась, заплакала княжна Софья. Кормилица взяла ее на руки, прижала к груди, начала тихо напевать песню, которая звучала и звучит в черных избах смердов над рекой Полотой, над Двиной и Друтью:

Люли-люли, баю-бай, Усни, моя зорька.Если детка не уснет, Буду плакать горько.Люли-люли, надо спать, Засыпайте, глазки.Стану детку я качать, Рассказывать сказки.Люли-люли, надо спать, – Шепчет ветер волглый,Будут деточку качать Бабочки и пчелки.

Княжна успокоилась, но вскоре снова заплакала.

– Кормилица, позови знахарку Домну, – приказал Вячка.

Старая Тодора торопливо вышла из опочивальни, положив Софью в колыбель. Князь наклонился над дочерью, долго и внимательно всматривался в измученное хворью личико. Темные пушистые ресницы девочки слабо вздрагивали, трепетали. Как она похожа на свою мать, покойную княгиню Звениславу! Те же глаза, голубые и гордые, тот же нос с легкой горбинкой, только совсем маленький – еще не вырос. Звенислава, родив Софью, через три дня умерла от горячки. Всех знахарей-шептунов из Кукейносского княжества собрал Вячка, из Полоцка приезжали, даже ученый ромей был из Царьграда. Ничего не помогло, угасла молодая княгиня, как свечка. Знахарка Домна перед самой смертью давала ей пить троянку – горячее вино, смешанное с красной глиной, медом и коровьим маслом. Не помогло. Положили княгиню Звениславу в дубовый гроб-корсту, на шкуте под черным парусом повезли по Двине в Полоцк, в Бельчицы, там и похоронили.

Дочь напряженно глядела на отца снизу вверх затуманенными от болезни глазами.

– Хочешь, как и вчера, почитаю тебе «Александрию»? – тихо спросил Вячка.

– Читай, – ответила Софья.

Вячка взял со стола желто-коричневый пергамент. Красивые прямые буквы, старательно выведенные уставом, были как живые. Тяжелые страницы пахли мятой, на которой настаивали киноварь. Вячка начал читать, медленно выговаривая каждое слово:

– И послал Дарий Александру со своими послами грамоту, мячик, кнут, шутовской колпак и ларец с золотом. И было в той царской грамоте написано: «Я, Дарий, царь царей, родня богам и сам бог, сияя вместе с солнцем, повелеваю тебе, Александр, рабу своему, возвращаться в лоно матери твоей Олимпиады, ибо следует тебе еще учиться и сосать сиську, потому и посылаю тебе мячик, кнут и шутовской колпак. Выбирай что хочешь. Мячик означает, что тебе надо еще играть с ровесниками, кнут, – что ты должен учиться, а шутовской колпак посылаю затем, чтобы забавлял ты подобных тебе разбойников, когда они вернутся на родину. А не подчинишься мне, прикажу своим воинам взять тебя и распять».

– Что сделали с Александром? – вдруг спросила дочь.

– Он победил Дария и завоевал полмира.

– А что сделали с Дарием?

– Его убили. Убили собственные слуги.

– Жалко Дария, – горько вздохнула Софья. – Скажи, а тебя могут убить твои слуги?

Вячка усмехнулся:

– Плох тот князь, на которого поднимают десницу его же холопы. Слуг надо держать в послушании, Софьюшка.

– Ты хороший, – сказала дочь. – И мне с тобой хорошо. Мы будем с тобой дружить. Не бери в жены Добронегу.

Молодой князь вздрогнул, внимательно посмотрел на девочку. Откуда она знает о Добронеге? Недетские мысли у нее, недетские слова.

– Княжество не может быть без княгини, – наконец нарушил он молчание. – Где ты видела пчелиный рой без матки? Бояре требуют, чтобы я женился. Добронега будет хорошей хозяйкой Кукейноса. Она из менских Глебовичей, а они теперь в силе, в чести. Великий князь полоцкий Владимир Володарович тоже из их рода.

– Князь Владимир не любит тебя.

– Никогда и никому не говори таких слов, дочка. Слышишь? Никогда и никому.

– Зачем же он сделал чернецом твоего брата, князя Васильку?

В это время в опочивальню вошла знахарка Домна, низко поклонилась князю и начала поить княжну своим зельем из серебряной баклажки, шепча святые заговоры. Старая латгалка была в длинной туникообразной сорочке с вышивкой вокруг шеи, в клетчатой юбке, кожаных лаптях. На груди у нее была большая красивая брошь-сакта, на голове – льняная шапочка.

Значит, дочь не хочет иметь мачеху. Что ж, он понимал ее, очень хорошо понимал. Сам изведал холод сиротской жизни, когда на месте родной матери, на месте солнца, которое должно согревать детскую душу, оказалась чужая, непонятно жестокая женщина, как ледяная звезда в морозном зимнем небе. Он никогда не видел улыбки на красивом лице своей мачехи Святохны, дочери князя Болеслава Поморского. Она, конечно, улыбалась. Улыбалась своему мужу, отцу Вячки, князю Борису Давыдовичу, улыбалась полоцким боярам и купцам, которым хотела нравиться, улыбалась, хоть и очень редко, своим слугам и служанкам. А вот Вячку и его старшего брата Васильку она просто не замечала. Они были для нее хуже тех многочисленных собачек, что обитали в княжеском тереме в Бельчицах. Она почему-то очень любила собак. Завязывала им розовые и голубые бантики на шеях и хвостиках, сама варила для них особые лакомства. Латинянка, она приняла православную веру, чтобы успокоить мужей-вечников, но в душе смеялась над своим новым богом, почитая только одного бога, римского. Вячка, которому было лет семь, хотел однажды приласкаться к ней, но она строго глянула черными ледяными глазами, сухо спросила: «Что тебе надо, волчонок?» Этим холодным равнодушным вопросом она словно убрала, приняла его со своей дороги, как ненужную вещь. Когда полоцкое вече ударило в Великий колокол и черный посадский люд ворвался в княжеские покои, она молча встретила смерть, только одно крикнула отчаянно, страстно: «Сына, сына моего Владимира пожалейте!» Но и сына убили вместе с ней, швырнули маленький трупик ей на грудь.