Глава 5
Уговорили таки, уломали.
Остался Радко в городе. Люди смотрели по началу на него, как на диковинку. Но уже к полудню на другой день словно забыли. И не такую диковину видали. Всем ветрам открыты живем. Бывало и вовсе невообразимое. А больше на Ягодку да на птицу вещую, которая с достоинством взирала на всех с плеча Радогора, таращились. Да и то, думал Радогор, слух по городу все же расползся. И все пытались угадать, а не обманулся ли староста, заглянув в вороньи глаза?
Воевода грешил в первую очередь на Торопку, но язык у того, вопреки обещанию, и на второй, и на третий день оставался на прежнем месте, в Торопкином рту, и чувствовал себя там уверенно. Лодейщиков же трогать было невместно. Чужедальные. Из других краев прибыли. Рот не закроешь. А поэтому и говорят смело, что думают. Разве, что, посадить в лодии, оттолкнуть от берега и плыви безвозвратно. И не появляйся больше в городе.
Впервые за многие дни, а может и не многие, но такие, что жизни равны, можно было ни куда не спешить, не бежать и не скрываться. Толокся целыми днями в городе или на пристани. Всматривался в лица, ища хотя бы отдаленное сходство с теми, кого уж больше нет и никогда не будет. Вслушивался в разговоры и уходил дальше. Беда миновала и о нем благополучно забыли. И только мальчишки порой шли поодаль, разглядывая не столько может быть его сколько его приятелей. А потом возвращался на постоялый двор, присаживался на край лавки сидел молча, слушая их неторопливые речи, пока не оставался один. А лодейщики редкий день прежние. Одни уходят, забив грузом свои суда до верху. Другие приходят… и речи иные, что ни вечер. А радко все что слышит, как воду мягкая тряпица, в себя впитывает. К ночи голова пухнет.
А Ягодка, когда наскучит лежать, сам по себе шляется по городу, в котором у него приятелей не один воз завелось. А там где, приятели, там и угощение. От одного к другому, пока на пристань не забредет. Забредет, да и просидит там до ночи. Редкий рыбкой не угостит. Бывает и вран на его спине прокатится, к удивлению люда. Глядят, пальцем в их сторону тычут. Но в прямь, в глаза глядеть не осмеливаются. Вдруг сочтет взгляд дерзким, рассерчает, и увидишь тогда то, что лучше не видеть. Уж лучше либо как жить, чем увидеть то, что старосте довелось увидеть. А увидел Остромысл и что? Тем же вечером ноги отнялись, а там и язык во рту повиноваться отказался. Так и лежит колодой, третьего дня ждет.
Воевода Смур больше не заходит на постоялый двор. Давал без спешки обдумать его слова. Хотя сам считал, что и думать не над чем сироте, который остался без роду, без племени. Они же его и в род готовы впустить. Знай служи… торопка же на дню не по разу забегал. Сверкнет дурным глазом, толкнет врану, если на плече окажется, гостинец под когтистую лапу, — задабривает, значит, — и хохотнет.
— С тобой, брат ворон, лучше в ладу жить. И Радогора вашего не задирать. Я хоть и не волхв, но так тебе скажу… Но умолкал, поймав на себе чей — нибудь взгляд.
Лодейщики народ бывалый. Рисковый. Иному, страшливому да боязливому, из своих городищ лучше не ходить. Не только все нажитое можно потерять, но и голову в дальних край можно оставить. Удивить таких трудно.
Раз послушали и забыли.
Эка невидаль, птица — вещун, что человеку смертный порог указала. Иной и сам ее находит за всяко просто. А про бэра и говорить не стоит. А колдовства навидались всякого. Не древа, горы ходуном ходят от колдовства черного.
С потемками соберутся у очага и у каждого есть, что сказать. И у каждого есть, сказать. А ночью, глядя на звезды за волоковым оконцем все по крупинке, по зернышку перебирать. Глядишь и что — то новое, неведомое доселе застрянет в сознании. — на полночь я не люблю ходить. Тоскливо там. И торги тоскливые. Редко, редко, когда селеньице попадет. А то и вовсе одинокое жилье. Плывешь и все лес по берегам и конца — края ему нет. А потом упрется река в гору и повернет обратно. Колотится о камни, бесчинствует и ярится, и тут уж не зевай. Глазом моргнуть не успеешь, как подхватит, понесет и расшибет о скалу.
Ратимир не лодейщик, а старшины дружины, которая Лодейный караван в пути бережет. Ростом пониже Радогора, лицом суров и неулыбчив. Говорит раздумчиво, со многими остановками.
Снег там ложится рано и река встает тоже рано. А горах и вовсе по всему лету не тает. Нелюдимые места. Язык же с нашим схож. Люди звероватые из себя, но живут без обмана, без лукавства, словно дети малые. Но меха там богатые. Лодию за короткое время можно наворочать. Кто совесть утратил. И взор златом — серебром застил, в одно лето обогатиться может.
Замолчит надолго, задумается трубку табаком набивая. А люди не торопят, задумавшись над его словами. И ждут, когда Ратимир сам речи продолжит, а пока услышанное в мозгу свое место найдет и уляжется, чтобы при случае достать ловчее. — а на полдень, если долго плыть…
У Радогора глаза горят, как камни на рукояти его меча.
— На полдень же река сама, как под горку вниз катится. И волной порой не плеснет, в борт не стуЗукнет. Клади весла, ставь парус и кати себе в радость. Только и дела, смотреть за тем за тем, чтобы лодию к берегу не отнесло. А как унесет к берегу, так жди беды. Наскочат лихие люди, побьют, пограбят. А кто уцелеет, полона не избежать. А там торжища. И неволя. Леса там редкие, а стоят еще реже. Голым голо. Но скоту там воля вольная, пока не сгорело все на солнце. И безводье. Вся вода, что в реке бежит. И бежит, пока в море не упадет. А как упадет, так тут уж вовсе про себя забудешь. И на воде разбой, и на земле разбой. И укорота тому разбою нет потому, как тамошние набольшие люди тоже от каравана не прочь кусок откусить. А все потому, что людей там множина и живут тесно. А раз так, то и прокормиться тяжело. А города там все сплошь каменные или из глины сбитой поставлены. А как глина высохнет и обгорит на солнце, то тоже, как камень делается. И торжища там не то, что здесь. С одного края зайдешь, а другого не видишь. И от многолюдства уши глохнут. Язык же с птичьим схож. Гыргочут, гыргочут, а что про что, не разберешь, если не растолмачат. И полон туда же гонят. А уж люду какого только не насмотришься. Иные и вовсе как бы не люди. Аж страх берет. Ликом черны, как сажа. Кожа на солнце, как сапог чищенный блестит. И только глаза сверкают. А в остальном люди, как люди.
Притомится ратимир, замолчит, а уходить ни кто не торопится. И у других припасено, что людям поведать можно.
Лишь однажды остановил он свой взгляд на Радогоре и с равнодушием отвел его в сторону. А как расходиться начали, задержал его рукой.
— Ты бы, парень, с мечом своим не светился. Не показывал его людям на глаза. Беда за ним следом крадется и злой глаз его выкарауливает.
Снял руку с плеча и пошел по скрипучим ступеням на поверх. Где снимал для себя жилье.
— Постой, дядька Ратимир. — Остановил его Радогор. — Скажи, что ты про этот меч знаешь?
Ратимир остановился, задумался, уставив взгляд себе под ноги и почесывая ладно стриженную бородку.
— Немного знаю я, Радогор. Но и того, что знаю довольно для того, чтобы никогда не брать его в руки. — Отворил не широко двери и кивнул головой. — Заходи.
Запалил светец, сел на лавку и без слов, кивком, усадил Радогора.
— Когда и кто его сотворил, никто не знает. Но ковали его из небесного камня, потому и помнит он тот неистовый свет от далекой звезды. Не знаю, но думаю… творили его там, где люди змее кланяются. И клинок ковали такой же подлый, как змеиное жало. Мы же мечи свои без хитрости, без уловки творим. Сами напрямо жить стараемся и мечи такие же ладим. И в навершии меча невесть что. То ли зверь. То ли птица. А глазами до нутра прожигает. У нас таких чудищ нет. Да и не было.
— А где есть?
У Радогора снова глаза разгорелись. И Ратимир укоризненно покачал головой.
— Напрасно ты, парень.
— И все же?
— Где есть, про то один он знает. Тот кто меч ладил. Так и его нет. Сказывали, что выдрали ему язык. Чтобы поведать не мог никому про то, как меч ладил, и руку под корень отсекли. Вдобавок еще и ослепили. А когда это было, и было ли вообще, ни кто и не помнит. Забыли, как вовсе не было.