И прямил, и гнул Радко турьи рога, чтобы клеить себе лук, который и растянуть пока не мог. И стрелы клеил. И ратовища прямил, сушил и скоблил. И железо калил в угольях, а потом мял его молотом, пока не выходил из него нож ли, наконечник для копья или стрелы. А уж травы глухой ночью по запаху в лесу различать научился. И с наговорами, заговорами, оберегами не сразу, но сладил. Разбуди врасплох, без запинки проговорит. А на бэрьем языке так ловко говорить навык, что и мать — бэриха за своего признает.
От борти к борти, к борти… Вверх по лесине, вниз… Присел под деревом и развернул тряпицу. Закусил ломкой краюхой, да и уронил голову на кулак.
Дедова наука и зрелого мужа умает. А Радко хоть и телом велик, да в перьях не велик. А и те, что нарасти успели пух, не перья. Видимость одна.
А уж наука дедова!
Порой глянешь на Врана со стороны и не подумаешь, что волхв. По следу, что зверя скрадывать, что человека, все едино. И все ловко у него выходит. Только не стрелой, не копьем не тронет. Махнет рукой, мол, давай, уноси ноги, пока не рассерчал. Без надобности ты мне ныне.
А стрелы метать или копье, это уж Радко. И ножом бить. Зим же десять тому, вытесал две палицы, округлил топором, теслом прошелся, острым камешком оскоблил…
— Это, Радко, тебе пока вместо меча будет. Раз портки носишь, так и мечом владеть должен. Не всякого ворога и не всякий оберег остановит.
— А почему ты меня, дедко, Радогором да Радком кличешь, когда я Ольх? — Как-то заикнулся он.
— Ольхом покличут, покличут да и забудут. А Радогор останется. Чуешь, какая силища кроется в имени сем? Так и вижу, как горы горбятся, дыбятся и вздымаются до небес, чтобы обозреть с той выси землицу нашу, а придется, так и лад управит.
Старик молодо расправил плечи, откинул голову и Радко увидел, что глаза у Врана синие — синие. И совсем не старые.
— Нападай, отрок!
— Да, не так, безголовый! А чуть, как бы, со стороны. Наискось. А потом с другого плеча и сразу веди по низу мечом. Я же так сделаю, а потом так…. Ты же все на память себе клади.
Щелкнуло дерево, А Радку показалось, что не палицы это, а мечи звенят, встречаясь в воздухе, осыпая раскаленными искрами траву.
— И по другому разу. С одесны да шуйцу. А теперь мечом мой меч встречай. И чтобы скользом прошел да в землю и воткнулся.
Ужом вьется, как рыбка изворачивается, но палица старика всякий раз попадает по плечам, по бокам. Подсекает ноги, колет в живот. И не так больно, как обидно. Дедко Вран в бороде от старости путается, а ловчей молодого! А волхв будто не в бою, а за горшком с горохом управляется. Да еще и вопрошать успевает.
— А реки мне, отрок, немедля, что творить будешь, коли я тебе кости ненароком нарушу? Или кому другому. Как воедино складывать примешься? — И так без счету раз.
За думкой, да за дремой не заметил и вовсе не ладное. По старой, поросшей мхом, лесине к борти подбирается молодой бэр. Бока круглые и гладкие, бурая шерсть от сытости блестит. От нетерпения урчит и повизгивает. А вокруг пчелы вьются. Да разве пробьются они через такую шерсть? Целят в черный нахальный нос, норовят в бесстыжее око, в веко своим жалом уколоть. Где там! Визжит, скулит, но лезет. И прозвище к нему, как шипом приколочено. Медоед, и все тут. Ясней не скажешь и лучше не приладишь. Вспугнул, паршивец, мысли.
Остановился поодаль от лесины. Заворчал, сердито сдвинув брови к переносице. Мол, настанет пора, тогда и за угощением приходи. А пока иди с миром, не безобразничай. У Врана ловко выходит по бэрьему говорить. Да и Радко не хуже научился изъясняться.
Бэр остановился, вцепившись в лесину когтистыми лапами. И затряс головой, то ли отбиваясь от пчел, то ли отмахиваясь от Радогорова укора. Борть уже рядом, только лапу протяни. Но сук под задней лапой вдруг хрустнул, обломился и лакомка с визгом полетел к земле.
— А поделом тебе, сластена. Не будешь на чужое зариться.
Радко не мог сдержать смеха, глядя на обиженную, расстерянную морду зверя.
— Сказано же было, не время еще! Добро еще, что мне на глаза попал. А ну как дедко бы нагрянул? Уж почесался бы тогда. — Начал он увещевать зверя. — Сказано же, не время. Лучше иди ко мне. Так и быть, угощу… Не последнее съел. Хоть и не следовало бы. Пакостлив больно.
И развернул тряпицу с остатками хлеба.
Бэр, хотя, какой он бэр, дитя не разумное, жалобно постанывая и жалуясь, закосолапил к нему. Радко заурчал, дружелюбно примиряющее, приглашая его к трапезе.
— Эко брюхо то отростил. На лесину влезть не мог, а туда же. И не совестно тебе на чужое глаза пялить, будто по доброму нельзя? Сам подумай, кто бы родичу отказал?
Свято верил Радко в близкое родство со зверем. Трепал его безбоязненно по толстому загривку, оглаживал побитые о дерево бока. И не уставая выговаривал.
— Это хорошо, что мне на глаза ты попался, а не кому чужому. Враз бы с рогатиной спознался. С опаской ходить надо, и по сторонам поглядывать.
Бэр не спеша сжевал краюху, не переставая жаловаться, и, не говоря худого слова, скрылся за деревьями. А Радко еще долго слышал его стоны и визгливые жалобы, с улыбкой думая о том, что от дедовой палицы ему приходилось не слаще. Разве, что жаловаться не кому было.
Свернул тряпицу, сунул ее за опоясок и, не спеша, направился к озерцу, где накануне поставил векши., уносясь мыслями в воспоминания.
Да, только опустятся на лес сумерки, затопится огонь в очаге, потянется дым по своду к лазу, а Радко уж тут как тут. Но волхв с разговорами не спешит.
Перебирает корешки, перетирает их в каменной ступке каменным же пестиком, нашептывая не понятные слова, мелкотит листочки, вяжет в холстяные мешочки и узелки и раскладывает на, прилаженные по углам, полки. А то разглядывает, принесенные из леса, каменья.
— Дедко Вран, — Канючит Радко. — И как же те несмысленные люди ходят? Их же ночью испугаться можно. А то и…
Но волхв, поперешный дед, пока не нашепчется вдосталь, и глазом не поведет в его сторону. Знай пыхтит и пыхтит себе в удовольствие. А бывает и прогонит его вон, якобы для тайного слава, коего Радку по молодости лет и слышать нельзя, а видеть тем паче.
— И волхвы же они, отрок, — Открывал, наконец, рот волхв, так словно и не заканчивалась прошлая его речь, и не минуло после нее ночи — дня. — коим рядом ставить не кого. Кому родиться ли, умереть, хворь ли, невзгода какая, к слову, неурожай ли, войне ли быть. Все по звездам угадывают.
— Как мы по древу?
Задумается Вран, почамкает губами, отплюнет, угодивший в рот, ус.
— Как тут ответишь, Радко? Древо, оно всегда перед оком. И не слукавит, не солживит. Вон оно стоит напрямь. Как ему слукавить? Хотело бы слукавить, а как? А к звезде конем скачи, так не доскачешь. Сказывают, у каждой место свое и свой путь. Черное у них волхвование. Не наше. А то и совсем подлое получается. Порчу ли какую наслать, сглаз ли учинить… А то и хворь — немочь. Бывало и так, что умер человече, а его вновь спустя недолго на ноги ставят. И и ходит так прытко! Сам зрел! — Старик даже рукой взмахнул для убедительности. — он, человек тот, понять ничего не может, — что поймешь, коли помер, — а ноги сами шагают и шагают. А он таращит глаза в разные стороны и хлуп — хлуп! Говорю же, черное то волхвование. Магией зовется. Против людей оно. И боги у них тоже не нашенские. Кто с песьей головой, кто с птичьей, а то и вовсе с невесть какой. Или вот еще, Радко, видел я человеков. Ликом они желты, как лист в осеннюю пору. А око узкое — узкое. У тебя, разбуди среди ночи, и то глаза шире открывается. А они рекут, что узкое око от богов черных убережет. Не всяк в такое око заберется. Но на ум востры и на рукоделье разное даровиты.
Говорит — говорит старик да и уснет на полуслове. А от Радка сон бежит. Так и видятся ему эти в темноте диковинные люди с лицом, как осенний лист. А во сне до утра, пока не пробудится от голоса волхва, перед очами покойники оживают и у их очага грудятся, от могильного хлада отогреваются.