После отъезда Джелаля и шанки Конан провел большую часть дня, совещаясь с Баладом и с его товарищами-заговорщиками. Это было не очень-то по душе киммерийцу, который страдал недостатком терпения, свойственным как юности, так и варвару, и предпочитал поменьше заговоров и более прямой подход, выражающийся в решительных действиях. В данном же случае Хаджимен, упрямо настаивающий на том, чтобы проявить глупое благородство, заставил Конана выступить в новой для того роли более вдумчивого и умеющего убеждать человека. Тому, кто в один прекрасный день будет возглавлять группы, потом отряды, потом армии, а потом — целые народы, не было еще и восемнадцати, и он учился — и взрослел.
Часть его дерзкого плана так же мало пришлась по душе Баладу, который, вместе с другими, указал киммерийцу на то, что его желание — решение, но они сказали «желание», — пробраться во дворец, там освободить Испарану и атаковать изнутри было глупым упрямством.
Тот, кто подавал мудрые советы настойчивому Хаджимену и сумел переубедить его, продолжал стоять на своем и не поддавался никаким убеждениям.
Так несколько ночей спустя один опытный вор, в последнее время живший в Шадизаре, и Аренджуне, и Киммерии, перелез через две стены и пробрался во дворец Актер-хана. Менее чем через два часа он был пленником того, кто стал реальным правителем Замбулы: мага Зафры.
19. «УБЕЙ ЕГО!»
Он помнил пытки. Он помнил их смутно, как в тумане, словно его дурманили или околдовали.
Он помнил настойчивое прикосновение острия меча к своей спине — в центре, над копчиком. Он помнил, как его заставили втиснуться между двумя вбитыми в пол столбами, отстоящими друг от друга менее чем на два фута. Острие меча продолжало касаться его спины, пока второй человек привязывал его ноги — щиколотку и бедро — к столбам, каждый из которых был толщиной с его икру. Острие меча прикасалось к его спине постоянным напоминанием, и он не шевелился, пока ему связывали запястья впереди. Кожаные ремни были завязаны множеством узлов. Нажатие в точку на его спине усилилось, заставляя его продвинуться вперед. С привязанными ногами он не мог никуда идти, он мог только сгибаться в поясе. Острие меча вызвало к жизни струйку теплой крови. Он почувствовал ее. Он перегнулся в поясе, наклоняясь вперед. Его связанные запястья были пропущены меж ду его расставленными, привязанными к столбам ногами. Он согнулся еще больше. Длинная веревка, прикрепленная к ремням, стягивающим его запястья, была перехвачена сзади и натянута вверх за его спиной. Он глухо заворчал. Веревка была привязана к железной жаровне, вмурованной в стену в семи-восьми футах позади него. Пол леденил его босые ноги — или это было раньше; он помнил, что потом этот пол стал приятно холодным. Его заставляли нагибаться все дальше вперед; мышцы на его широкой спине лопались от усилия, кровь жарким потоком приливала к голове, заставляя лицо багроветь. В глазах у него помутилось; все стало красным. Прочие узы удерживали его в одном положении. Он не мог милосердно упасть вперед, потому что крепкие веревки притягивали его щиколотки и бедра к столбам. Его рот был забит кляпом, и это оказалось очень унизительным: поскольку он вынужден был стоять, низко нагнувшись вперед, он никак не мог удержать слюну, капавшую вокруг кляпа. Он помнил, что чувствовал ненависть. Он видел все в еще более красном свете, а его голова, казалось, была налита свинцом. В висках у него стучало. В конце концов его голова налилась кровью, и его сознание провалилось.
Он помнил, как просвистел бич, внезапно и резко опускаясь, чтобы стегнуть его поперек спины. Он помнил, как ловил ртом воздух, потому что удар бича заставил его задохнуться, и как пот мгновенно выступил на его лице и потек струйками по бокам из-под мышек. Это продолжалось. Бич скользнул назад, пропел в воздухе, обрушился на его тело. Черное жало бича беспощадно рвало и полосовало плоть. Он знал, что на спине вздуваются рубцы. Его глаза жгла яростная ненависть к змееподобному бичу и к тому, кто держал этот бич в руках. Его грудь — которую стягивающие его тело веревки сделали тугой, как барабан, и твердой, как у медведя, — судорожно вздымалась; его ноздри раздувались и дрожали. Бич шипел и хлестал по его телу. Он не помнил, чтобы они задавали какие-либо вопросы; они просто причиняли ему боль.
Он знал, что у него вырывались стоны, и прилагал все усилия, чтобы не закричать вслух Все было мутным, туманным. Это мог быть сон. Он крепко сжал зубами губу. Было больно. Это не было сном. Он не мог сдержать конвульсивного вздрагивания своего связанного тела, раскачивания своих узких бедер, судорожного стягивания небольших валиков мышц на спине. Он был обнажен. Пот ручьями стекал по его спине, бокам, капал с лица, забрызгивая пол где-то внизу. Это была автоматическая реакция на угрозу и удары бича — неумолимый взмах и рывок, и готовность, и взмах, и резкий удар, и ужасающую тревогу, и обжигающую боль. Но он подавлял в себе даже стоны и ни разу не вскрикнул. Они вытащили кляп у него изо рта и смочили его рот водой, чтобы иметь возможность послушать его крики. Они не услышали ничего, в этом он был уверен. Ведь был?
Он помнил жгучую мазь. Он помнил, или ему казалось, что он помнит, жуткий спектакль: будто бы меч, не направляемый ничьей рукой, убил его товарища по плену. Случилось ли это на самом деле? Он не был уверен. Могло ли это случиться? Слышал ли он этот тихий, мягкий голос, сказавший: «Убей его», — и в самом ли деле меч понял и повиновался?
Он не мог быть уверен в этом. Он помнил, или ему казалось, что он помнит.
Боль от того, что его хлестали крапивой, была слабой; начавшийся вслед за этим зуд был самой худшей из всех пыток. Он был связан и не мог почесать те места, которые жгло, как огнем.
Его били по животу. Звук от удара широким ремнем был очень громким.
Он помнил, что ему сказали, что завернут его в свежесодранную коровью шкуру и выставят наружу, лицом к утреннему солнцу. Он не думал, что это случилось. Он был уверен в том, что ему на голову надели шлем и пристегнули его так, что узкий кожаный ремешок впился ему в подбородок. Кто-то колотил по шлему молотком до тех пор, пока он не начал спрашивать себя, что наступит раньше: смерть или безумие.
Ни то, ни другое. Он выдержал, и ему казалось, что он не закричал, хотя он впоследствии не был уверен в том, что не всхлипывал. Он бы скорее согласился, чтобы его избили или распяли на кресте.
Возможно, кое-что из этого было колдовством Зафры: без сомнения, что-то было волшебством и не произошло на самом деле. И так же точно, кое-что из этого несомненно случилось. Конан впоследствии никогда не мог сказать с полной уверенностью, что было реальным, а что — нет. Он в самом деле укусил себя за губу; об этом свидетельствовал гладкий болезненный участок распухшего мяса. И у него болела голова и звенело в ушах.
Он проснулся затем, несколько часов или несколько дней спустя, с этим ужасным смутным чувством неуверенности, не зная, спал ли он или был одурманен, или колдовским образом лишен ясности ума; его голова начала проясняться, и ему казалось, что он не связан. Он лежал неподвижно, пытаясь почувствовать, стянуты ли у него запястья и щиколотки, и таким образом понять, связан он или нет. Сначала он не мог быть уверен. Он лежал неподвижно, пытаясь оценить себя и свое положение. О! Он был во дворце. Его схватили. Где он? Во дворце — где? Он не мог полностью осознать это. Его мозг был вялым и неповоротливым, а тело, казалось, постарело на несколько лет. Сознание вернулось к нему и разрослось в нем, словно пламя, медленно разгорающееся в комнате, где чувствуется лишь ничтожно слабое движение воздуха. В мозгу у него начало все больше и больше проясняться, словно его осветила эта тонкая, отважная свеча. Он знал, что очень ослаб, но почувствовал, как возрастают его силы — или, по меньшей мере, исчезает слабость.