Вдруг он возник прямо передо мной. Огромный и пугающий. Я сидела на земле, поэтому он показался мне похожим на великана (я сразу подумала о рисунке, который видела в одном журнале, когда последний раз ходила в бакалейный магазин) или на зеленого монстра, на чьих мускулах с треском рвалась рубашка, с угрожающим видом наблюдающего за маленьким человечком. Что со мной будет?
— Помо, ты что тут делаешь? Я тебя ищу уже десять минут!
Помо по–тибетски значит «девочка», меня все так зовут. Мое настоящее имя — Дролма Тсекуид, но им никто не пользуется. Я всегда была Помо. Девочкой.
— Прости, папа, я тебя не слышала, мы играли в dohori, пока чистили посуду.
Dohori это такая словесная игра. Ты поешь какую–нибудь фразу, и тебе должны ответить в рифму.
— Значит, dohori?
Он хватает меня за волосы и поднимает вверх, как куклу. Я не могу освободиться и, чтобы не было очень больно, становлюсь на цыпочки, пытаюсь стать выше — только тогда мне удается поспевать за ним. Я знаю, что если упаду, то он потащит меня за волосы по земле. Ноги заплетаются, а руками я инстинктивно хватаюсь за него. Он останавливается и грубо отталкивает меня. И я падаю. Одна и другая Долма уже успели сбежать.
Я съеживаюсь возле подпорки у входа в наш дом. Отец идет внутрь, я — за ним.
— Ты прекрасно знаешь, что мне нужна твоя помощь!
Он раскладывает кисти, говорит тихим голосом — а я почему–то трясусь от страха. Позже я заметила, что чем больше времени проходит между тем моментом, когда я совершаю ошибку, и тем мгновением, когда он меня исправляет, тем сильнее он бьет меня. Если он не может наказать меня сразу, то начинает спокойно и размеренно заниматься своими делами. Но никогда не забывает о задуманном.
— Сейчас мне надо сходить к твоему дяде, забрать мешок tsampa (мука из обжаренного ячменя, которую очень любят тибетцы). Накажу тебя, когда вернусь. Из–за тебя я ухожу, не попив чаю. Хорошенько подумай об этом, Помо.
И он выходит, весьма довольный собой.
Мое сердце бьется так громко, что мне кажется, будто его слышно даже на улице. Так громко, что заглушает все остальные звуки. Я знаю, что папа с дядей будут пить tschang, тибетское пиво, которое делают из перебродившего риса. Если пана возвращается в сопровождении сладковатого запаха tschang, он выходит из себя еще быстрее, чем обычно. В такие дни любой взгляд может его спровоцировать.
Мама ушла — не знаю куда, — ее не будет несколько часов. Знаю только, что вечером я останусь один на один с отцом, а это точно не предвещает ничего хорошего. Кроме меня, дома никого нет. Мне вдруг показалось, что воздух сгустился и потяжелел, стало трудно дышать. Я стою на одном месте, совершенно потерянная, и до самого вечера не решаюсь присесть» или уйти. Наконец отец возвращается. Ни слова, ни взгляда, только сладковатый запах и тяжелая походка. Включает свет, садится в углу своей мастерской и начинает точить инструменты. Я готова. Прятаться бесполезно. Но он так увлечен работой, даже насвистывает что–то себе под нос. Кажется, что он забыл обо мне. Желудок у меня сжимается до такой степени, что меня сейчас стошнит. Это пытка.
Может быть, он все–таки забыл? Или в конце концов решил, что я не сильно провинилась? Я была настолько охвачена страхом, что никак не могла понять, почему он не обращает на меня внимания. Мысли стремительно крутились в моей голове. Если отец не изобьет меня сегодня, то сделает это завтра — за что–нибудь еще. И сразу же вспомнит, что накануне я избежала наказания. Решит, что я непослушная девчонка, которая вздумала его провести. Если я повинюсь сейчас, то, наверное, это произведет на него хорошее впечатление.
— Папа, папа, ты кое–что забыл… Помнишь, недавно мы играли в dohori, и твой чай…
Отец отрывает глаза от ножа. Слегка удивленно смотрит на меня. Думаю, что он мною гордится. Его глаза блестят в полутьме комнаты. Лампа освещает его снизу, он словно окружен трепещущим оранжевым ореолом, — и внезапно я понимаю, что на самом деле у него безумный вид. Он не горд, он безумен. И пьян в стельку. Он швыряет в меня свой нож. От страха я не могу пошевелиться. Деревянная рукоятка дрожит рядом с моей головой. Отец хватает зубило и снова прицеливается. Он явно хочет меня убить. Становится на четвереньки, потом поднимается и начинает приближаться. Я вижу, что у него в руках больше нет инструментов. Я падаю на пол и пытаюсь спрятаться за толстым одеялом, под которым всегда сплю. Ну, вот и началось. Он бьет меня по спине, по ногам, по голове — везде, куда может дотянуться. Я свернулась клубком, мне нечем дышать, чтобы задушить слезы, я впиваюсь зубами в одеяло. Мои крики лишь распаляют его. Он слишком пьян и не понимает, что одеяло меня защищает, — и даже не пытается его сдернуть. В конце концов он останавливается. Я не двигаюсь. Он говорит, что устал, что не понимает, почему я все время огорчаю его — своего отца, который работает не покладая рук, чтобы обеспечить мне и матери нормальное существование… Минут десять он продолжает подогревать в себе злость, потом падает на кровать. На этот раз мне повезло.
Отец находит повод для того, чтобы избить меня, почти каждый день. Объясняет, что наказывает меня часто только для того, чтобы я делала меньше глупостей. Но я не замечаю никакого прогресса, наоборот, дела идут только хуже, потому как теперь я все время покрыта синяками и ссадинами. От меня требуют, чтобы я хорошо себя вела, но я никогда не знаю, что может разозлить отца. Если он голоден, а я еще не успела приготовить еду, то он бьет меня по голове; если зовет меня, а я откликаюсь недостаточно быстро, если я медленно мою посуду, запинаюсь, читая молитвы, если долго не могу успокоить плачущего младшего брата, о котором забочусь, словно я его мать… Если, если, если… Отец всегда находит причины, чтобы выплеснуть ярость, бурлящую в его крови. Словно бешеный, одержимый дьяволом, он хватает все, что попадется под руку: ножи, тарелки, сковородки, провода… Бьет меня изо всех сил, никогда не сдерживается. Избивает меня и не боится, что может мне что–нибудь сломать или повредить. Словно хочет полностью меня уничтожить.
Он — мой отец, значит, имеет право меня бить, делать со мной что угодно. Я никому не жалуюсь. Но не понимаю, зачем он бьет меня так сильно. Именно это кажется мне самым несправедливым. Я живу в постоянном страхе. В страхе, что я сделаю что–нибудь не так, что меня снова изобьют. В детстве отца часто бил его отчим — он мог поясом исполосовать ему в кровь всю спину, — поэтому он прекрасно знает, что ожидание боли куда мучительнее, чем само страдание. Словно ты идешь по краю пропасти и знаешь: в любой момент земля у тебя под ногами может обвалиться. Падение неизбежно, но тебе неизвестно, что послужит тому причиной и каковы будут последствия.
Тем не менее отец ни разу мне ничего не сломал. У меня вся спина в синяках, тело постоянно ломит, но он редко бьет меня до крови. До тех пор, пока однажды случайно не рассекает мне лоб.
Это тоже произошло дома. Мама ушла на базар, я осталась с отцом. Мы готовили tsampa: добавляли чай, масло, пробовали, что получилось, подсыпали сахар. Это основное кушанье в нашей семье. Каждый раз, когда папа доверяет мне какое–нибудь ответственное дело, я внутренне дрожу от страха. Сейчас я сижу рядом с ним и держу мешок, из которого он пересыпает муку при помощи металлического стаканчика. Все идет хорошо. Но через пару минут его рука задевает мешок, и немного муки просыпается на пол. Он сам виноват, но расплачиваться придется мне.
— Дура. Дурра!
— Папа, прости, прости, я сейчас все уберу…
Отец молниеносно бьет меня по лбу металлическим стаканчиком с острыми краями. По лицу течет что–то влажное и теплое, я погружаюсь в уютное полубессознательное состояние. Нет, я не падаю в обморок, но все вокруг как в тумане. Мне жарко и больно. Кровь течет по лбу, заливает глаза, я пытаюсь вытереть ее руками и шмыгаю носом. Я не осмеливаюсь смотреть на отца, мне стыдно. Я ни в чем не виновата, но заслужила это. Папа каждый день работает, чтобы купить нам муки.