Изабель любила Мэттью, но удовольствие, которое доставляло ей занятие любовью с ним, коренилось прежде всего в том, что он позволял ей разделить удовольствие, получаемое им самим. Она никогда не переставала удивляться той силе, с которой его голова внезапно откидывалась назад, расширенные зрачки закатывались, крохотный, почти коричневый, какой–то деликатный член внезапно демонстрировал свою мужественность, яростными толчками выплескивая из себя белую влагу, словно комнатное растение, которое наконец–то получило надлежащий уход.
И оба они любили Teo. И все же с того момента, когда Мэттью вошел в жизнь их дома (как иной посетитель кинотеатра входит в зал на середине сеанса), Teo чувствовал, что его приятель постепенно присваивает себе место, ранее по праву принадлежавшее ему. Вначале Мэттью был для них немногим больше, чем домашним любимцем, кокер спаниелем, который радостно виляет хвостом при первом же оказанном ему знаке внимания, забавным новым приобретением, которое должно было развлечь Изабель, задыхающуюся под колпаком их душной страсти. Теперь, несмотря на то, что власть по–прежнему оставалась в его руках, Teo начал, ошибочно или справедливо, все чаще задаваться вопросом, не стал ли он для сестры в большей степени любовником, нежели братом–близнецом, и не станет ли он отныне жертвой присущих всем любовникам тревог, от которых избавлены близнецы: уколов ревности и негодования, мук бессонных ночей, посвященных обдумыванию истинного смысла той или иной реплики. Узел, связывавший их вместе, фатально ослабился для того, чтобы между ними смог поместиться Мэттью.
Если раньше они с Изабель могли воображать себя парой легендарных влюбленных, вроде Ромео и Джульетты или Тристана и Изольды, то в кого они превратились сейчас? В нелепую пару, такую, какой были бы Тристан и Джульетта.
Теперь Teo каждую ночь, возвращаясь на цыпочках из туалета, безмолвно, торжественно, как некогда Мэттью, застывал на пороге спальни, напоминая — своими тревожными глазами и взлохмаченными волосами — трансвестита, с которого только что сорвали парик, и взирал на два нагих сплетенных тела, а затем на грубый отпечаток собственного тела на смятой простыне и собственной головы на подушке, казавшийся ему своим собственным запечатленным отсутствием, привидением самого себя.
Его мстительность, та самая детская мстительность, которую он и его сестра проявляли друг к другу чуть ли не с того момента, как научились ползать, сблизила Мэттью и Изабель и, став тупой, как навязчивая зубная боль, переросла в ревность — чувство, от которого Teo высокомерно считал себя застрахованным. Разумеется, его нельзя было назвать несчастным в полном смысле слова: эти приступы были пока достаточно редкими, слабыми; но счастье, дарованное ему, отныне уравновешивалось тем, в чем он сам был повинен, тем, что он спровоцировал собственными, вполне осознанными действиями.
Действительно ли он ревновал к Мэттью? Скорее можно сказать, что он ревновал в старинном смысле этого слова, не к кому–то, а о чем–то — а именно о том, чтобы вернуть себе то абсолютное право распоряжаться душой и телом собственной сестры, которым он некогда обладал. Временами он даже испытывал сожаление о невинности, даруемой тем запретом, который они с сестрой преступили. То, что теперь этот запрет преступил вслед за ними кто–то третий, для Teo, как он ни любил Мэттью, было причиной невнятного отвращения, которое он к нему испытывал. Кроме того, в их эскападах было нечто, постоянно напоминавшее ему о южноамериканских трансвеститах, наполнявших по ночам Булонский лес, или о тех респектабельных авеню вокруг, где на краю тротуаров выстраивались в ряд через равные промежутки, словно счетчики парковки, проститутки, или об оргиях, организуемых молодыми способными бизнесменами в шикарных отелях с хорошим выбором напитков в мини–барах и зеркалами, через которые можно подглядывать, что творится в соседней комнате.
Teo раздражало еще и то, что Мэттью гордо выставлял напоказ свою любовь, словно иудей–неофит — звезду Давида. Он любил и Teo и его сестру в первую очередь за то, что они позволяли себя любить. Я тебя люблю. Эти слова слетали с губ Мэттью так же естественно, как дыхание. Он никогда не уставал повторять их.
Teo принимал как нечто само собой разумеющееся, когда эти слова были обращены к нему. Когда же они предназначались Изабель, он слушал их с плохо скрываемым раздражением. В этом он был гораздо больше похож на Мэттью, чем ему самому казалось, — он был из тех, кто мечтает обладать бесчисленным множеством любовниц. Для каждой из которых он был бы единственным.