Мой карнавальный плакат сыграл свою роль — у Летнего сада собралось весёлое общество наших комсомольцев: пришли литейщики с завода «Армалит», молодые табачницы, подростки из железнодорожного депо, воспитанники школы электромонтеров. Любаша стояла у ворот в компании девушек-спортсменок. Все разоделись по-праздничному: ребята в выстиранных, отглаженных рубашках и пиджаках, девушки в светлых платьях.
С развёрнутым знаменем, под бравурные звуки сияющих на солнце труб духового оркестра мы прошагали по центральным улицам, взбудоражив обывателей, и вышли к товарному двору сортировочной станции.
Здесь нам вручили широкие шахтёрские лопаты и подвели к составу открытых железнодорожных платформ, гружённых мелким антрацитом.
Раиса Арсентьевна поднялась на ступеньку вагона и строго оглядела наши недоумённые лица.
— Товарищи комсомольцы! — выкрикнула она своим звонким голосом. — Сегодня, в светлый день пролетарского Мая, мы пришли сюда на праздничный воскресник, чтобы отдать свой труд нашей молодой республике. Первый молодёжный воскресник мы посвящаем Маю. Пусть средства, которые мы заработаем сегодня, будут переданы в фонд помощи детям погибших партизан! Перед нами — железнодорожный состав с углем. Наша задача — как можно скорее разгрузить его. Итак, вперед, на трудовой бой!
Оркестр грянул «Смело, товарищи, в ногу!», и мы самоотверженно полезли на платформы.
После первого же взмаха лопатой я понял, что моим роскошным брюкам пришел конец. Весенний ветер, недавно радовавший нас освежающей прохладой, поднимал с лопат штыб — угольную пыль и нёс её вдоль состава, обсыпая с ног до головы всех работавших на платформах.
Ни один парень, ни одна девушка не бросили лопату и не ушли домой — так свято был понят нами, комсомольцами, тот наш первый урок испытания совести и чувства долга перед Родиной. Штыб набивался в глаза и уши, оседал на потные шеи и лбы. Через четверть часа нас уже невозможно было узнать — мы стали чернее негров.
И любопытно — в работе, в азарте труда мы позабыли о наших брюках и рубашках, о том, что сегодня пасха и люди празднуют этот день. Новое ощущение, необыкновенно сильное и ранее не испытанное, когда твой труд отдавался на благо общества, окрыляло нас, вызывало удивительный энтузиазм и желание быть в этом труде первым из первых, самым безоглядным и устремлённым. Будто пороховой дым над полем боя, над платформой взвивались чёрные клубы угольной пыли, уже не клубы, а целые облака! И мы, четырнадцати и пятнадцатилетние рабочие-подростки, в то время ещё ничего не знавшие ни о Ленине, ни о коммунистическом труде, всем сердцем, всей жизнью понимая и подтверждая его учение, работали с жаром, увлечённые мечтой — помочь нашей молодой республике. Взмокшая рубаха прилипала к спине, грязные капли пота текли с носа и подбородка, но я не останавливался и, подмываемый музыкой оркестра, действовал лопатой, как заправский корабельный кочегар.
Мимо проходили поезда, из окон на нас глядели удивлённые пассажиры, а мы, самозабвенно, подожжённые их любопытством, сбрасывали на землю серебристый антрацит, отливавший на солнце бриллиантовой россыпью. Какое-то удивительное чувство гордости, возросшего уважения к самому себе заставляло нас работать с всё большим запалом и вдохновением. Да, это был вдохновенный труд, радостный и лёгкий.
У вагонов вырастали чёрные холмы выгруженного угля. Оркестр без перерыва исполнял одну мелодию за другой: «Смело, товарищи, в ногу!» сменялось задумчивым вальсом «Берёзка», марш «Выход гладиаторов» — весёлым украинским гопаком, модное аргентинское танго — Наурской лезгинкой. Музыка сопровождалась весёлым звоном лопат, горячим блеском глаз на наших счастливых лицах.
— А ну-ка, поддайте-ка угольку, африканочки! — подгоняли мы девушек, разгружавших соседнюю платформу.
Первой закончила работу бригада Любаши. С лопатами на плечах, победно сверкая снежными улыбками, девушки прошагали с песней в чёрном самуме угольной пыли вдоль всего железнодорожного состава. Я не узнал бы Любашу, если бы не её прозрачный голубой шарфик на шее, похожий сейчас на старую застиранную тряпку. Она восторженно оглядывала ребят и девушек, окутанных облаками мелкого штыба, и беспокойно выкрикивала:
— Костя! Снегирёв! Где ты?
Я чуть не умер от смеха: она прошла совсем рядом, мимо, глядя прямо на меня, — и не узнала! Видно, хорош был я в своих модных кремовых брюках, если на расстоянии трёх шагов даже Любаша не могла узнать меня!
Очистив до последней крупиночки свою платформу, мы помогли разгрузить уголь и нашим соседкам, девчатам с табачной фабрики «Муратчаев-Назаров».
По оживлённым улицам города, мимо зеленеющих скверов и бульваров, заполненных праздной, гуляющей публикой, возвращалась с воскресника наша комсомольская колонна.
Проходя мимо монастыря, откуда на нас, как на чертей, вырвавшихся из преисподней, оторопело глядели изумлённые монахи, я с особым наслаждением завёл «Молодую гвардию»:
И шагающая за мной колонна дружно подняла к небу припев:
Казалось, на всей земле не было в ту минуту человека счастливее меня, и всё оттого, что я сумел устоять и не пойти на спевку, что мне совсем не жаль было новых кремовых брюк, а главное, что мне впервые удалось так необыкновенно встретить пролетарский Май — доказать своим трудом, что и я не последний человек в нашем союзе молодежи.
Ну, конечно же, ещё и оттого, что у своего плеча я видел милое, обсыпанное угольной пудрой черномазое лицо улыбающейся Любаши.
БУЛЬБАНЮК И ДАНТОН
Экстренное заседание городского комитета комсомола посвящено разбору дела Павла Бульбанюка. Бывший боец железнодорожного батальона, Бульбанюк недавно демобилизовался по ранению. Ходил он без шапки, с лобастой, будто бурьяном заросшей, круглой головой, на голом теле — дырявый овчинный кожух. Голос низкий, утробный, пугающий.
В каждом городе, селе, местечке имеются свои местные чудаки. Таким чудаком у нас в комсомоле был Павло Бульбанюк. Самые досужие и невероятные замыслы, как он называл их — задумки, непрерывно осеняли его фантазию. Задумку он с бычьим упрямством немедленно стремился провести в жизнь.
Вместе с Оладькой Бульбанюк работал в депо маляром, красил вагоны и по наложенному трафарету выводил краской цифры и надписи.
На спор с Оладькой Павло вызвал на бой ни больше, ни меньше, как самого господа — бога Саваофа. Бой должен быть проведен публично, на глазах у верующих, на церковной паперти. Это была очередная задумка Бульбанюка.
В ту пасхальную ночь, когда я отказался идти в церковь и готовился к воскреснику, Бульбанюк с Оладькой заглянули на церковный двор, где при пляшущих огоньках восковых свечей верующие, в ожидании выхода причта и хора, стояли вокруг церкви, разложив на земле, на раскрытых платках и салфетках, куличи и крашеные яйца. По сторонам паперти, у входа в храм, возвышались два огромных гранитных шара, отшлифованных до скользкого зеркального блеска. Шары были причудой архитектора.
Тёплая весенняя ночь дышала безмятежным покоем и тихим сиянием сотен трепетных огоньков. Старики и старухи с благостными лицами стояли широким полукружием, изредка крестясь и поглядывая на колокольню, откуда вот- вот должен был грянуть весёлый праздничный трезвон колоколов, возвещающий о том, что воскрес Христос и что, поправ своею смертью смерть, он приобрёл бессмертие и вечную жизнь.
Дождавшись той минуты, когда внутри храма послышалось пение хора и над головами столпившихся на паперти людей заколыхались прошитые серебром и золотом парчовые хоругви, Бульбанюк взобрался на один из гранитных шаров и, с трудом удерживаясь на его глянцевой поверхности, обратился к верующим с агитационной речью. Его могучий бас покрыл голоса певчих.