— Рая! — заканчиваем мы в два голоса с Любашей.
Раиса Арсентьевна снисходительно усмехается. Шестибратов оглядывается с надеждой.
— Наступит ли когда-нибудь райская жизнь на земле?
Мы с Любашей понимаем Шестибратова.
— Вряд ли, — шутливо отвечает Раиса Арсентьевна и будто невзначай оглядывается назад, на тачанку, где сидит Жукевич. Раскованная лошадь у него хромает.
— А отчего бы ей не наступить? — убеждённо возражаю я. — Очень даже и просто! Сковырнём мировую буржуазию, тут и наступит для хороших людей рай на земле. Ничего невозможного нет. Мечта вполне осуществима!
И мы начинаем мечтать.
Ветер засыпает нас густой пылью, но нам он нипочём. Мы мечтаем о будущем. Какими станут люди? Останутся ли у людей такие чувства, как жадность и ревность? (В те годы мы верили, что коммунизм настанет на земле через два, самое большее — через три года. Необходимо только уничтожить буржуазию).
Мечта, наш добрый и светлый друг, дорогая и постоянная наша спутница в опасных и далёких дорогах! Ты согревала нас в пути, поднимала на подвиги, вливала в наши юные и неокрепшие души огонь и дерзкую силу, шла рядом с нами на штурм любых препятствий. Мечта соединяла наши сердца и руки, она вела в бой и помогала бесстрашно встречать смерть. Наша комсомольская мечта о будущем всего человечества бессмертна и вечна, как вечна сама жизнь!
И пусть мы погибнем, на смену нам придут новые поколения комсомольцев, тех, которых даже ещё и нет на свете, они ещё — солнечный свет и цветы, ветер и дождевые капли. О них, ещё не рожденных, мечтали мы в те далекие годы, за их счастье шли в последний бой со старым миром и гибли с оружием в руках за их судьбу!
Наша мечта всегда была связана с жизнью, она не была эгоистичной — мы мечтали о счастье всех людей на земле…
И лучше всех у нас могла мечтать Люба. Её мечта звала в будущее, уводила в выдуманную страну — Вообразилию.
— Настанет райская жизнь на земле, — негромко начинает Любаша, и мы сразу умолкаем. — Люди будут работать не более четырёх часов в сутки. Всё за них будут делать машины. Своё свободное время люди будут отдавать самоусовершенствованию и занятиям различными искусствами. Каждый станет художником и поэтом. Всюду звучит музыка. Она летит вместе с облаками. Необыкновенно хорошо станет на земле. Вдоль дорог рассажены фруктовые сады…
— И все дороги раскрашены в различные тона, — добавляет Шестибратов, — в голубые, синие, розовые…
— Да, — подтверждает Любаша, — а по этим дорогам мчатся электрические коляски и кареты. И в них полно людей. Это в воскресный день они едут на юг, к теплому морю… И всё, всё тогда будет делаться машинами: и свет, и тепло, и еда. В каждой квартире будет водопровод с холодной и горячей водой…
— Ну, это ты уже чересчур, — возражаю я.
— Да, да, — продолжает свой рассказ Любаша. — И не будет ни керосиновых ламп, ни печек с дровами. Человек будет управлять погодой. Скажет — и засветится солнце. Захочет — и пойдёт дождик…
Откуда у неё берутся эти удивительные картины, как они рождаются и возникают в её мозгу, мне непонятно. Хотя я и сам часто мечтаю о будущем, но моя мечта всегда почему-то более расплывчата. А вот у неё…
Глаза Любаши задумчиво-строги.
— Люди будут уважать друг друга. И весь мир станет одной страной. Исчезнут границы. Захочет человек — и может поехать в Индию, или Китай, или в Южную Америку, или куда вздумает, и жить там, где ему будет нравиться…
— Ну, а буржуазия?
— Люди везде будут трудиться, и буржуазии на земле не будет, — убежденно говорит Любаша, как бы пробуждаясь от сна и возвращаясь из своей Вообразилии в наше общество и действительность, где нет ни раскрашенных дорог, ни фруктовых садов, ни музыки, ни даже чёрного хлеба…
Я с тревогой гляжу в большие запавшие глаза Любаши. Её бледное личико осунулось и посинело от холода. По безмолвному уговору мы уже не называем её Свечкой (она в самом деле стала похожа на свечку).
Раиса Арсентьевна, укутавшись в платок, дремлет. Ходко бегут кони, обмахиваясь хвостами, кованые колёса тачанки стучат по степной утрамбованной дороге, вздымая за собой сухую пыль. По степи навстречу нам ветер несёт высохшие кусты курая, дорога взбегает на татарский курган и отлого падает вниз, в небольшой лесок, и оттуда — к берегу уже сверкнувшей вдалеке мутной Кубани.
Нас обгоняет тачанка Жукевича. Поравнявшись с нами, Кирилл театральным жестом приветствует Раису Арсентьевну:
— И ску, и гру, и некому ру?..
Бегло взглянув на хмурого Шестибратова, он насмешливо добавляет:
— А знаете, почему в Индии у слонов такое долголетие и весёлый нрав? Потому что они живут, не стараясь выяснять своих отношений друг с другом. Эй, Оладько, пошел!
Широколицый, как подсолнух, Оладько подстегивает кнутом правую, припадающую на переднюю ногу раскованную лошадь, и их тачанка, обдав нас пылью, исчезает за курганом.
«Как всё на свете необъяснимо устроено, — думаю я, глядя на печальную Раису Арсентьевну. — Вот её так глубоко любит Шестибратов. Он талантлив, трудолюбив, ради неё готов на любые испытания. Он страдает молча, мужественно вынося все насмешки Кирилла. Казалось бы, всё есть для счастья двух существ, но её почему-то влечет к этому влюбленному в себя позёру Жукевичу. Чем он завлек, чем приворожил её сердце, непонятно…
Вот Любаша. Она мне ближе, чем сестра. Я даже не могу представить, чтобы она с кем-нибудь разговаривала с таким доверием, как со мной. Ну, а если бы ей вдруг понравился кто-нибудь другой? Например, Кирилл? Нет, этого никогда не может случиться, ей такие хлыщи не могут нравиться. Она умна. Ну, а разве Раиса Арсентьевна глупа? В чём же дело?»
Да, многое на свете пока необъяснимо и непонятно.
Однако любопытно: будет ли в коммунистическом обществе существовать чувство ревности, или оно отомрет? Навряд ли… Надо поговорить на эту тему с Любашей.
Колёса тачанки шуршат в глубоком песке, мы въезжаем в рыжий осенний лесок. На всякий случай кладу обрез на колени. В этом лесу как раз и зарубили Неровного.
* * *
У здания школы, где мы будем давать свои концерты, уже давно толпятся люди с узелками, кувшинами, банками и небольшими горшочками в руках. Приезд «артистов» из города в глухую станицу — событие. У кассы толкучка.
Самое главное в нашем спектакле — продажа билетов. Они обмениваются на продукты. Принимается всё: мука, масло, мёд, мясо, кукуруза, семечки, жмыхи.
— Еленка, — зовёт молодая казачка в цветастом платье подругу, держащую в стороне под уздцы двух верховых лошадей, — в первый чи во второй пойдем?
— А что там за первый требуют? — интересуется подруга, подтягивая за собой длинные повода; кони испуганно пятятся от собственных теней.
— Первый, — громко читает на афише казачка в цветастом платье, — четыре стакана муки. Два стакана масла. Десяток яиц. Или стакан мёду.
— А второй?
— Второй. Три стакана муки. Полтора стакана масла. Восемь яиц. Или фунт мяса.
— Бери первый, — распоряжается та, что держит коней. — Зараз обернёмся на хутор и как раз успеем.
В кассе, напоминавшей помещение небольшой бакалейной лавки, орудовали Оладько и Коля Калиткин. Коля принимает через небольшое окошечко продукты, тут же их перекладывая в бочки, мешки, кастрюли и другую тару, привезённую нами из города. А Оладько выдает билеты.
У Калиткина чёткие командирские решения. По общественной линии литейщик завода «Армалит» Николай Калиткин выделен в самую высокую инстанцию — рабоче-крестьянскую инспекцию. Она решает все важнейшие вопросы. Её решения не обсуждаются и не обжалуются.
Коля — наш комиссар. У него близорукие, с поволокой глаза и решительный рот. Я никогда не видел его усталым или в плохом настроении, он всегда свеж, бодр, подвижен, полон энергии.
Оладько сияет от удовольствия.
— Муки уже полтора мешка собрали, — радостно докладывает он Любаше.
Боже, как она худа и бледна, почти прозрачна рядом с этими молодыми румяными казачками! Как я не замечал этого раньше!
Мы не ели уже целые сутки.