Выбрать главу

— Очень любопытно…

— И чего ради — чтобы коротать свой век в одиночестве? Нет, я бы так не смогла… Взять хоть моего мужика — не скажу, что он самый приглядный в наших краях, но, по крайности, он тут, у меня под боком, он наделал мне ребятишек. А прозябать вот так, как моя тетка, — да лучше повеситься!

— Но ведь она совсем не выглядит несчастной.

— Это верно, она ни на что не жалуется. Даже теперь, когда силенок у нее осталось совсем маловато, а сбережения растаяли, как масло на огне, она и на это не сетует, вот поди ж ты! Только сидит у окна, глядит на море, да улыбается, да мечтает. Если подумать, у нее в жизни ничего стоящего не было, зато уж в мечтах небось ого-го…

Герда была права. Эмма жила где-то далеко, не среди нас. Даже посадка ее головы, бессильно клонившейся вбок на хрупкой шее, создавала впечатление, что она не выдерживает тяжести грез.

Именно после этого разговора я и присвоил своей хозяйке прозвище Мечтательница… Мечтательница из Остенде.

На следующий день она услышала, как я спускаюсь по лестнице, и подкатила ко мне в своем кресле.

— Не хотите ли выпить со мной кофе?

— С удовольствием, мадам.

— Герда, принеси нам две чашки, пожалуйста.

И она прошептала, стараясь, чтобы та не услышала:

— Герда варит такой жидкий кофе, что он даже младенца не взбодрит.

Герда поднесла нам две большие чашки с дымящейся жидкостью так гордо, словно наше желание поболтать за этим напитком воздавало должное ее кулинарным талантам.

— Мадам Ван А., я был поражен тем, что вы сказали мне в первый вечер.

— Что именно?

— Я быстро исцеляюсь от горестей, которые выгнали меня из Парижа; стало быть, разорвав эту связь, я не много потерял. Вспомните, вы тогда утверждали, что человек легко утешается, утратив что-то незначительное, зато никогда не оправится, лишившись главной любви своей жизни.

— Однажды я видела, как молния ударила в дерево. И я ощутила тесное родство с ним. Бывают мгновения, когда горишь, когда сжигаешь себя, и этот экстаз потрясает навечно. После него остается лишь пепел. — Она обернулась к морю. — Никогда еще обрубок дерева, даже свежеспиленного, не давал жизнь новому стволу.

Меня вдруг пронзила мгновенная догадка: вот она-то, прикованная к своему креслу, и есть этот обрубок, прочно сидящий в земле…

— Мне кажется, вы имеете в виду себя, — мягко сказал я.

Она вздрогнула, у нее перехватило дыхание. Внезапное, почти паническое беспокойство сотрясло ее руки. Пытаясь скрыть смятение, она взялась за чашку, сделала глоток, обожгла губы и сердито выбранила горячий кофе.

Я сделал вид, будто поверил в ее уловку, и охладил кофе, подлив в чашку воды.

Дождавшись, когда она успокоится, я все же добавил:

— Поверьте, мадам Ван А., я не намерен вас расспрашивать, я уважаю вашу тайну и не стану допытываться, в чем она состоит.

Она перевела дух и испытующе посмотрела на меня, желая определить, насколько искренни мои слова; я храбро выдержал ее взгляд. Убедившись в том, что я не лукавлю, она наконец склонила голову и прошептала совсем другим тоном:

— Благодарю.

Настал момент преподнести ей одну из моих книг, купленных накануне; я вытащил ее из заднего кармана брюк.

— Посмотрите, я принес вам свой роман, который считаю самым удачным. Я был бы счастлив, если бы вы нашли время прочесть его и высказали свое мнение.

Она испуганным движением прервала меня.

— Мне… прочесть? Но… это невозможно…

И она прижала руку к сердцу.

— Поймите, я читаю одних только классиков. Я не читаю эти… эти…

— Новинки?

— Да, эти новые издания. Я жду.

— Вы ждете… чего же?

— Жду, когда репутация автора утвердится, когда его произведение сочтут достойным занять место в настоящей библиотеке, когда он сам…

— Вы хотели сказать: когда он сам умрет?

Эти слова вырвались у меня помимо воли. Я был ужасно обижен, что Эмма Ван А. отвергла мой подарок.

— Ну же, не стесняйтесь, скажите прямо: лучшие авторы — это умершие авторы! Что ж, будьте покойны, мне тоже, рано или поздно, придет конец. Однажды я подвергнусь этой процедуре освящения смертью, и на следующий день вы, может быть, прочтете мои книги!

Отчего я пришел в такую ярость? Какое это имело значение — восхищается мной какая-то старая дева или нет? И почему я так стремился заинтересовать ее своей особой?

Она выпрямилась в кресле, попыталась как можно выше поднять голову и, даром что ей это не очень-то удалось, смерила меня надменным взглядом:

— Не будьте так самонадеянны, месье. Ввиду моего возраста и непрерывных приступов мне суждено уйти из жизни раньше вас, довольно скоро. И кончина не одарит меня никаким талантом. Как, впрочем, и вас.

Ее кресло сделало резкий разворот и проскользнуло между библиотечными шкафами.

— Как ни печально, но необходимо принять эту данность: нам с вами не по пути. — Она остановила кресло перед широким окном, выходившим на море. — Иногда людям, созданным для горения, не суждено испытать вместе, сообща, уготованную им великую страсть, потому что один из них слишком молод, а второй слишком стар. — И она добавила упавшим голосом: — Очень жаль, мне бы хотелось вас прочесть…

Она была искренне огорчена. Странное дело — эта женщина перевернула все мои представления о жизни. Я подошел к ней.

— Мадам Ван А., я вел себя неприлично: позволил себе вспылить, по-дурацки преподнес этот подарочек да еще так бесцеремонно навязывал его вам. Простите меня!

Она обернулась ко мне, и я увидел, что ее прежде сухие глаза полны слез.

— Поверьте, я была бы очень рада не прочесть, а проглотить вашу книгу, но… не могу.

— Почему же?

— Ну, представьте себе — вдруг она мне не понравится…

При одной этой мысли ее передернуло от ужаса. Ее бурное волнение умилило меня. Я ей улыбнулся.

Она ответила мне, также с улыбкой:

— Это было бы ужасно, ведь вы мне так симпатичны.

— А в качестве плохого писателя я был бы вам менее симпатичен?

— Нет, но вы стали бы смешны. А я ценю литературу настолько высоко, что мне невыносимо было бы думать о вас как о посредственности.

Она была искренней до предела, сверх предела, все ее существо было пронизано этой убийственной искренностью.

А меня одолевал смех. Ну чего ради я мучаю нас обоих из-за нескольких страниц! И внезапно я подумал: как же мы с ней трогательны.

— Ладно, давайте помиримся, мадам Ван А. Я забираю свой роман, поговорим о чем-нибудь другом.

— Нет, и это тоже невозможно.

— Что — невозможно?

— Говорить. Я не могу рассказать вам то, что хотела бы.

— А кто вам мешает?

Она беспомощно оглянулась, словно ища поддержки у окружавших ее книг, попыталась ответить, сдержалась, потом все-таки произнесла слабо, почти неслышно:

— Я. — И повторила с огорченным вздохом: — Да, я сама…

Внезапно ее глаза встретились с моими, и она в отчаянном порыве бросила мне:

— Знаете, я ведь была молода, я была обворожительна.

Зачем она это говорила? Какая здесь была связь с предыдущим? Я растерянно пялился на нее.

Но она повторила, упрямо качая головой:

— Да, я была обворожительна. И любима!

— Я в этом уверен.

Она смерила меня разъяренным взглядом:

— Нет, вы мне не верите!

— Верю…

— А впрочем, все равно. Мне совершенно безразлично, что обо мне думают или думали. Больше того, мне это не только безразлично, но я сама стала причиной всех тех заблуждений, которые давали пищу для сплетен. Сама их провоцировала.

— А что же о вас говорили, мадам Ван А.?

— О… ничего определенного…

Наступила пауза.

— Ничего. Абсолютно ничего.

И она пожала плечами.

— Герда вам ничего не рассказывала?

— О чем?

— Об этом «ничего». Ведь родственники считают, что моя жизнь прошла впустую. Ну, признайтесь…

— Э-э-э…

— Вот видите, она и вам уже наболтала, что моя жизнь пуста. А ведь она была удивительно насыщенной, моя жизнь. И это «ничто» — чистая выдумка.