Закончив, она придвинулась ближе и принялась его лапать. Ему не хотелось, чтобы его лапали, его уже лапали сегодня столько, сколько он мог вынести, в другом месте; к тому же он рассчитывал, что герр Зауэрвайн и Валтасар, один или другой или оба вместе, ублажили Смеральдину. Могло ли случиться так, что они этого не сделали? Ладно, он на мгновение закрыл ей глаза руками, а потом отошел к окну и стал смотреть наружу. Может быть, худшее еще впереди, но в ту минуту он не мог позволить, чтобы его лапали и слюнявили, а тем более чтобы это делал идол. Все, что ему нужно, — это испытать несколько добрых уколов раскаяния и обдумать, как лучше вынести на воздух свой или, того лучше, их смешанный тихий вздох.
Спиной он ощущал ее раздражение и слышал, как она стала барабанить по столу ногтями. Она не оставила ни крошки от своего скромного кремово-шоколадного пира. Итак, почему он не идет? Он так и стоял спиной к ней, глядя в окно и игнорируя барабанную дробь. Его подташнивало от всех объятий, прижиманий и поцелуев, 0 т похотливого тисканья и блуждания рук… Вдруг ему стало дурно, он ощутил сильное желание выбежать вон и лечь в снег. Он прижал лицо к заиндевевшему стеклу. Это было чудесно, как глоток родниковой воды в темнице.
В пароксизме желания она затопала ногами, она задала дикий кошачий концерт.
— Бел, — мяукала она, — иди сюда. — Она отбила на столе марш вечерней зари. — Mus Dich haben, mus Dich haben… — Визг ее либидо снизился до гнусавого бормотания: — Haben, ihn haben…[286] — Что она имела в виду и какое удовольствие намеревалась из этого извлечь, остается только догадываться.
Ощутив новый приступ тошноты, он перевел лицо на другой участок холодного стекла. За спиной продолжалась невнятная воркотня. Словно капли падали в пустое ведро. Еще секунда — и он облюет весь пол.
Вдруг он повернулся кругом, выносить это дольше было невозможно, и сухо сказал:
— Мне нехорошо, мне нужно на воздух.
Она затихла и сгорбилась, ее голова лежала на коленях, а тяжелая, выгнутая спина выглядела совсем не элегантно. По крайней мере, больше не капало.
— Иди, — сказала она, не двигаясь с места.
О, ей не стоит злиться, он и так собирается.
Вопрос в том, идет ли она с ним или остается тут.
— Нет, — сказала она.
Что ж, замечательно, как ей будет угодно, тогда — Aufwiedersehen. Можешь оставаться там, думал он, глубоко ступая в снег, можешь скулить и истекать жидкостью, пока коровы не вернутся домой. Женщину, орущую как кошка, думал он, жаль не больше, чем гусей, которые ходят босиком. Он зачерпнул полную горсть снега с верхушки сугроба и умыл лицо. Это вернуло его к жизни. Explicit, сказал он вслух, и gratias tibi Christe.[287] Так оно и было. Хоть раз в жизни он сказал что-то правильно. Разумеется, не считая того, что ее частички сохранились в его сердце, как ветры в желудке человека, страдающего диспепсией, и время от времени давали о себе знать в виде сентиментальной отрыжки, которую никак не назовешь приятной. Она продолжала тревожить его как нечастые приступы сентиментальной изжоги, в общем и писать-то не о чем. Лучше, думал он, странная изжога, чем постоянные рези.
Так и случилось, не к чести их обоих. Она знала, и он знал, и Бог знает, что время пришло.
Конечно, в те несколько дней, что оставались до его отъезда в Гамбург, были еще слезы, и снова взаимные упреки, и снова слезы, и телячьи нежности, и беспорядочные ласки, и потная борьба, и фиаско — больное время. Но он знал, и она тоже. Все, кроме разве что объяснений и возни, кончилось тем новогодним утром, когда он шагнул из ресторанчика на горный воздух, предоставив ей начать новый год так, как ей заблагорассудится. У нее был обширный репертуар приемов и замечательное умение приспосабливаться. В последний раз он смотрел на нее сквозь пелену тошноты, и Смеральдина чудесным образом превратилась в икоту.
Одиночество она приправляла воспоминаниями о нем.
Удивительно, что все заканчивается будто в сказке или, по меньшей мере, все можно завершить именно так; даже самые негигиеничные эпизоды.
UND
Китайская императрица By заняла председательское кресло на заседании Кабинета министров, приклеив фальшивую бороду. Лилия была почти такой же прекрасной, и роза почти такой же восхитительной, как Всесильное Божество — Императрица By.
— Цветите! — закричала она, обращаясь к пионам. — Цветите, черт бы вас драл!
Нет. Они даже не шелохнулись. Поэтому их истребили, вырвали с корнем во всех ее владениях и сожгли, а культуру их запретили.
Итак, добравшись аж до этого места, мы, как нам кажется, можем сделать нечто худшее, чем просто спустить со сворки, воспользуемся изящной фразой, грустных спаниелей и пустить их по следу. Мы не осмеливаемся, наш вкус, литературное cui bono[288] не позволяет нам совершить внезапный скачок — princum-prancum![289] — из приятной земли Гессен, из германского сада, в болотный Дублин, в его малярийные небеса, и штормовые ветры и дожди и горести и лужицы небесных цветов; от симпатичной как поросенок Смеральдины, этой вздорной, бьющей через край, клиторидийной пуэллы,[290] которая не имеет и отдаленнейшего понятия о том, как растопить свою ледяную баню, которую теперь пришло самое время отстранить, теперь к ней надо относиться с сильной неприязнью, как к остывшим свиным эскалопам, — к Альбе, Альбе, царственное имя, имя уменьшительное, Du, пыль голубиного сердца, глаза глаза черные как плагальный восток, еще не разрешившийся от длинной ночной фразы. Нет, так мы прыгать не можем, нужно устроить маленькое затишье, впустить в эту штуку немного свежего воздуха, сделать короткую передышку. Nik?
Что, если нам в этих целях сориентироваться на местности? Предположим, что, подобно настоящему горовосходителю, любителю женщин, своей трубки и вина, тяжелыми шагами входящему, гордый пионер, в тишину альпийской хижины, кладущему на пол ледоруб, рюкзак, тросы и иное оборудование, оборачивающемуся, чтобы окинуть взглядом пройденный путь и опытным глазом оценить труды и, конечно же, опасности, все еще ожидающие его на дороге к неразличимой, тонущей в снежной мгле вершине, мы, то есть, по единодушному согласию, я, остановились бы посреди предательских болот нашего рассказа, быстро осмотрелись, обдумали происшедшее и грозящее произойти и возобновили бы, с помощью Аполлона, это простодушное повествование в урезанных обстоятельствах? Что, если? Chi va piano, как говорится, va sano, а мы lontano.[291] Возможно.
Место, почетное место нашим мальчикам и девочкам. Ах, эти лиу и лю! Как они держатся? Травки у них достаточно? Семья, Альба, Белый Медведь, дорогой друг Шас и, конечно, Немо, разгуливающий по мосту и вечно прицеливающий плевок, выглядят почти как новенькие, так мало их щипали, терзали и корежили, так мало по ним стучали молоточком. Увы, они нас подведут, они сделают все, чтобы оставаться самими собой, случись только призвать их к сколь-нибудь усердной службе. Пинг! — закричат они с глумливой ухмылкой, — это мы, что ли, чистые, вечные лиу? Так и скажут, уж позвольте не сомневаться. Впрочем, мы бесконечно далеки от того, чтобы сердиться на них за это. Но подумайте только, что произойдет в том случае, если мы не сумеем уговорить наших мальчиков и девочек высвистывать свои ноты. Вершина пронзает облака как нежданный цветок. Мы тут же отменяем спектакль, мы захлопываем книгу, она дает стрекача, отвратительно поджав хвост. Ткань распарывается, расходится на ниточки, ungebunden,[292] пряжа мечтательного рассказа. Музыка рассыпается. Повсюду летают ноты, циклон электронов. И все, что нам останется, если только к тому времени мы не слишком состаримся и не падем духом, это как можно скорее опустить занавес молчания.
289
В английском «Словаре вульгарного языка» (Dictionary of the Vulgar Tongue; 1811) «госпожа Princum- Prancum» определяется как «аккуратная, приятная в общении содержательница борделя».