Trincapollas![379] — вздохнула Альба, поднимая бокал, все мужчины гомосексуалисты, жаль, клянусь Христом, что я не родилась лесбиянкой.
А коль скоро это не так, то чем раньше она станет Милкой-Замарашкой и будет спать и плакать в Говорящем кабинете и кушать запеченных в пироге астрологов, музыкантов да лекарей, тем лучше, par la vertuchou![380] Да, но позволит ли ей это ее здоровье? Нет, сейчас она этого не выдержит. Сперва нужно немного окрепнуть, она должна жить проще, питаться по Бенгеру,[381] дышать воздухом в саду. Потом она возьмет лохмотья Венериллы, ее кастрюльки, ее совочек и отправится в путь.
Она пойдет по лесам и не станет торопиться. Никаких форсированных маршей. Истекающие кровью птицы будут гибнуть в кронах деревьев. Пена суетящихся птиц, они приведут ее к меду. Какому меду? Они не смогут лететь, их крылья изодраны в клочья, она не увидит, как они отчаянно барахтаются высоко в предательских ветках, стая несчастных раненых глупышек, мечущихся в вышине. В горячечных стараниях они бесстыдно роняют свои высевки, они ничего не могут с собой поделать, роса белого помета падает в зеленом солнечном свете, промачивает листья, лихорадка птичьих усилий ведет ее к медовому дворцу.[382] Почему мед? Зелень Цирцеи? Увы, пинта этого и жбан желчи, соль мне в рот на вечные времена.
Она запустила руку внутрь шляпки, словно то был пучок травы, она в бешенстве уничтожила красивую шляпку. Локоном чернейших волос она спеленала матовую белизну виска. Шатаясь, она встала на ноги, она высвободилась из хватки оттоманки, пока не превратилась в прямую, изящную, бдительную фигурку, большая голова опущена, касающиеся кофейного столика кончики пальцев приковывают ее к земле, заземляют ее. Она прислушалась. Она подождала, пока вестибюль вернется в поле зрения. Ей показалось, что у нее лихорадка. Десять против одного, сейчас придет официант.
— Мадам, — сказал официант.
— Мое пальто, — сказала она, разрывая круг, — и… я заказывала еще бокал коньяка, — промолвила она, снова усаживаясь на оттоманку, — если вы помните.
Она ничего не заказывала, и официант не помнил ничего подобного.
— «Эннесси»! — закричала она. — Три звезды, двойной, в бокале для дегустации, скорей! Вы что, не видите, что я умираю?
Она сложила высокородные ноги, она уютно устроилась у подлокотника. Вестибюль сполз обратно в канаву естественной неряшливости, в лабиринт частных изгибов и пересечений.
Однако разгоряченный ум прекрасной Альбы был далеко: почему я брежу, почему, во имя Господа, я в такой пустыне, пьяная, водянистая, лягушка в лужице? Может быть, меня стоит крестить? Выдать замуж? Похоронить заживо? Тогда почему я не в своей горнице, почему не прислушиваюсь к щедрому ветру? На меня смотрят глаза мужчины, точно налитые кровью глаза Ореста, обшаривающие одежды его сестры. Старый разбойник, почему он не приходит меня развлечь?
— Сахар, — приказала она дрожащему официанту.
День отошел, настала самая горячая пора для служителей баров и гостиниц, богатые горожане искали убежища, спасаясь от сумерек. Это был час шустрых фонарщиков, проносящихся по окраинам на велосипедах. Местные поэты, отличающиеся, в этом смысле, от зажиточных граждан, выползали в этот час каждый из своего бара и шли широкой дорогой за суточной порцией вдохновения. В богемных кругах разносилась весть о том, что Шон, или Лайам, или Гарри, или Шан вышел на улицу, но скоро вернется. Его не придется долго ждать. Он вернется, его голос, его знакомые шаги вдоль стойки бара подадут сигнал о его возвращении. Он заплатит за выпивку, он ведь честный человек, а еще великий бард и замечательный собеседник, особенно попозже вечером, правда?
Белаква съежился под стрелами небесной рати. Ему удалось довольно скоро избавиться от дорогого друга, который все же успел произнести вдогонку:
— Он упоминал некую Альбу, которая справлялась о тебе с нежностью.
Она этого не делала. Белый Медведь был неосторожен со словами, он бросался ими куда ни попадя.
Теперь Белаква стоит на мосту с Немо, они склонились над парапетом, их задницы вырисовываются в сгущающихся сумерках, дождя нет. В положенное время он поднимает голову к обреченным цветам, к мертвенным тюльпанам. Мучительно трогательные, да, они пронзают его крохотное сердце, они редко его подводят. Уголки его губ и голова опущены, да, чайки на месте. Они никогда не пропускают вечера. Серая слякоть рыгающей клоаки. Пришло время уходить, уже время. Чайки падают камнем и удаляются от пристани, они уступили, их изгоняют из города. Это плацента усопших, красное послеродовое окоченение.
Белый Медведь низвергался к выходу — слишком поздно. Трамвай уже набирал ход, теперь его визг был наравне с Мэншн-хаусом. Он дернул за ремень.
— Неужели нельзя остановить эту чертову штуку? — закричал он.
— Следующая остановка — Грин, — сказал кондуктор.
— К чертовой матери Грин, — кричал Б. М. — К чертовой матери тебя и твой проклятый Грин.
Он провел тыльной стороной безволосой руки по сырому рту. Три существительных, три прилагательных.
— Дублинская объединенная треклятая трамвайная компания, — орал он, — существует только лишь затем, чтобы волоком тащить своих клиентов в мерзопакостный Грин. Неужели на этом дерьмотворном острове мало зелени? Рискуя жизнью, я забираюсь в ваш окаянный болид, и меня вышвыривают на следующей же из ваших чумных остановок, нравится мне это или нет. Если не Стивенс-грин, так паршивая библиотека Грин. Чего нам не хватает в этой холерной стране, — добавил он уже с панели, — так это красного, и побольше.[383]
Увы, кондуктор был тугодум, он был ирландец, звали его Хадсон, и ему недоставало остроумия кокни. Он мог бы отпустить замечательную шутку насчет Грин-стрит, но не сделал этого, шанс был упущен. Гораздо позже, вечером, когда он размышлял о происшествии, правильный ответ (или один из подходящих ответов) все-таки пришел ему в голову, и так, по крайней мере, он обзавелся приличным анекдотцем для сослуживцев из депо. Слишком поздно. Белого Медведя опять не удалось прищучить.
На пути обратно, в бешенстве печатая шаг, отягощенный сумкой, он не преминул жестоко отчитать страдающего расходящимся косоглазием служителя Королевского клуба автомобилистов, небольшого роста мышиной внешности создание, бывшего военного, известного членам клуба под именем Дик Мертвый Глаз. Учтивым жестом Дик просил пешеходов отступить на шаг, дабы автомобили, за въезд и выезд которых он нес ответственность, могли беспрепятственно покинуть гараж. Для человечка это был час пик. Белый Медведь оказался среди пешеходов, он был одним из пешеходов.
— Черт бы тебя драл, — зарычал он, — что мне, всю ночь здесь стоять?
— Простите, сэр, — сказал Дик, жестом призывая его отступить, — это мой долг.
— К чертям собачьим твой долг, — ревел Б. М.
— И вас, сэр, — сказал Дик.
Белый Медведь приподнял свою сумку.
— Ах ты, проклятый наглый сукин сын. — Пена выступила у него изо рта.
Дик стоял на своем, он выполнял свой долг.
— Если вы тронете меня хоть пальцем, — только и заметил он через плечо, — я привлеку вас к суду.
В нашем сумрачном городе, что числится или числился седьмым согласно западной статистике, подобные безобразные сцены не редкость. Люди, занимающие, подобно Белому Медведю, высокое положение в обществе, люди большой культуры, люди чтимые и ведающие в Городе ответственными делами, снисходят до брани с ничтожнейшими из поденщиков. Ушла патрицианская надменность, ушла, как мы склонны думать, вместе с Гарнизоном.[384] Подлый пес научил огрызаться подлого хозяина — рык, лизоблюдство, вой, поднятая лапа: обычная копротехника. И все мы псы во псократии единодушных непристойностей.
382
Здесь и в предшествующих абзацах Альба воображает себя героиней сказки французской писательницы Мари-Катрин Ле Жумель де Барневиль, баронессы д'Онуа (1650–1705) «Голубая птица».
383
Одно из поэтических названий Ирландии, страны лугов и зеленых холмов, — «Изумрудный остров».
384
Британский гарнизон покинул Дублинский замок после провозглашения Ирландского Свободного государства в 1922 г.