А. Я могла вяло упомянуть это существо в течение беседы, но я о нем не спрашивала. Как я могла о нем спрашивать, когда я его едва знаю?
Б. М.Но…
А. Вы неблагоразумны. Теперь он примчится галопом, чтобы засвидетельствовать мне свое почтение.
Б. М. А вам бы не хотелось его повидать?
А. Ради чего? Какой смысл начинать все сначала? Вы знаете, или вам следовало бы знать, как это со мной бывает и как всегда было. Вам лучше других следовало бы понимать, что я не хочу его видеть и что это не имеет смысла. Я только причиню ему боль и разбережу собственную рану. Так было всегда. Его это может на время развлечь, но меня это не развлечет. Мне надоело зря тратить силы на тривиальное волнение. Зачем надо было что-то говорить Шасу? Почему нельзя было оставить все как есть? Теперь придется его устранить. Лишние хлопоты.
Б. М.Мне кажется, я не вполне понимаю, что именно вы имеете в виду, и думаю, что горюете вы не по делу. Уверяю вас, он не настолько уязвим или чувствителен. Напротив. Он всего лишь хотел повидаться и поговорить с вами.
А. Но неужто вы не понимаете, что он не может просто повидаться и поговорить со мной? Я не в силах этого допустить. Если он вообще меня увидит, это должно быть не просто. Я буду вынуждена усложнить нашу беседу. У меня не может быть простых отношений с церебральным типом, а в нем это за милю видно. Мне придется сотворить узел, и путаницу, и мешанину. Ничего не поделаешь. Поэтому зачем? Слишком сложно распутывать. Б. М.Что ж, если б я знал… А. Бог видит, теперь вы знаете. Но не будем о людях и предметах — о телах. Не будем говорить даже обо мне. Развлеките меня. Расскажите мне о Луизе Лаббе, или Святом Духе, или ирреальных координатах. И пожалуйста, еще коньяка, если вам это по карману. Расскажите мне о египетской Книге мертвых.
Белый Медведь много чего рассказал об этих вещах, а Альба слушала и не прерывала его. Однако о Святом Духе он говорить не стал, это ему было неинтересно.
— Даже если бы не было непозволительной дерзостью мне, порочному пуританину, говорить с вами, барышней, воспитанной в незапятнанной чистоте, о Святом Духе, я предпочел бы, — он бросил лукавый взгляд в ее сторону и заговорил почти шепотом, — не обсуждать этот предмет в общественном месте. К тому же эпиграммы, которыми я был бы вынужден уснастить свой рассказ, пусть они, на мой взгляд, и превосходны в своей едкости, не предназначены для ушей благородной девушки. Вы — человек широких взглядов, вы не обидчивы, и все же я предпочту этого не делать.
Тут оратор харкнул, да так громко, что у него затрещала барабанная перепонка. Посмаковав нелепый шарик флегмы, он отложил его в сторону.
— Что до Луизы Лаббе, — молвил он, — она была великим поэтом, великим стихотворцем, возможно, одним из величайших поэтов всех времен, поэтом физической страсти, страсти всецело и исключительно физической. Ей неведома была любовь, из которой изгнано тело, в которой тело принесено в жертву. Плевать она хотела на шансондетуалевские нежности, да и на ностальгию Дуна по «красавице Доэтте» — тоже. Но вот что она знала, и на что ей было не наплевать, и что она сумела запечатлеть в нетленных стихах…
Альба сложила ноги, на этот раз она подобрала их под себя, и слушала, у него был приятный голос, и не прерывала его.
Потом, спустя некоторое время, она перестала слушать. Он уже почти разделался с ирреальными координатами, он говорил: «И поэтому мы их выдумываем», когда она перестала утруждать себя, перестала вслушиваться в его слова. Потом и он, ощутив, что она ушла в себя, перестал говорить. Они продолжали сидеть молча, вовсе не смущенные этим отдалением.
Альба, наперекор здравому смыслу, позволила себе углубиться в изучение того, как были доселе истрачены ее дни, как была истрачена она сама, как она была истрачена и почти, так представлялось и ей самой, и многим из тех, кто ее знал, уничтожена ушедшими днями. Грядущие дни не принадлежали ей, она не могла их тратить, они лежали перед ней бесполезной пустыней. Она заработала свои дни. И она же была истрачена богатством дней, принадлежавших ей не раньше, чем она их заработала и выхолостила. Она была истрачена в триумфальном завоевании дней. Бедная днями, она была легкой и полной света. Богатая днями, она была тяжелой и полной тьмы. Жизнь есть обретение тяжести и тьмы и овладение днями. Естественная смерть есть черное богатство дней. Сияющая бедность днями есть не записанная нотами музыка, необходимая для тою, чтобы продолжать жить и быть в состоянии умереть, то есть музыка не принадлежащих ей дней, каждый час которых слишком многогранен, чтобы им можно было овладеть. Создавая версию каждого часа и дня, она сплетала из них гротескную песнь, она вынужденно несла на плечах каждую версию и каждую песню, растущую тяжесть тьмы, она нанизывала на нитку бусины приобретенных, выхолощенных дней. Она осыпала бранью необходимость, непоколебимую традицию жить до самой смерти, заставлявшую ее исчислять и записывать нотные значки дней. Тяжкий мрак плотской привычки.[398] Истребить необходимость, оставаться легкой и полной света, распрощаться с компанией прилежно умирающих, перестать следовать за ними по пятам, перестать переходить, согласно их законам, от тяжести к тяжести и от темноты к темноте, пребывать легкой и полной света, в лоне музыки неотзвучавших дней… Она была камнем, лишенным дней, покоящимся на дне бурной реки, которую ей не нужно укрощать. Одна, не томящаяся одиночеством, безразличная, зависшая в кипящей стихии, где она одна бездвижна, свободная от необходимости вносить лепту вдовицы в ненасытную череду дней. Дни, если они не раскрыты и не расчерчены, не истратят ее. Они распадутся в своей полноте, неисчисленные. Она пребудет неотягощенной и неомраченной.
Белый Медведь, перестав отдыхать и перестав говорить и покончив с куском торта, беспокойно заерзал на месте. Он начал горячиться. Великий жар, никогда не утихавший внутри этого мужчины, снова давал о себе знать. Он сказал, что он navre[399] и ему надо идти, он обнаружил, взглянув на часы, что ему действительно пора, а иначе он пропустит автобус, и семья будет волноваться. Вдобавок ко всему его треклятая хворая сестра примется шумно требовать свою дерьмотворную смазку. Было необычайно приятно с ней побеседовать. Когда ему выпадет счастье видеть ее снова?
— Да, — сказала Альба, — пора идти. Сегодня вечером у меня гость, и я должна быть дома. Утром надо будет разобраться со священником и съездить в город за платьем, так что лечь спать придется не поздно. А днем, разумеется, примчится ваш драгоценный Белаква, расточая глубокомысленные трюизмы. Наконец вечером я собираюсь на прогулку с Венериллой.
В конце улицы они расстались. Альба села в трамвай, и, подобно сезанновскому чудовищу, он умчал ее вдаль — он увез ее в темноту Нассау-стрит, тяжело вздыхая и вряд ли задумываясь о том, какую хрупкую принцессу (всего-то за билетик в два пенса!) препоручила его заботам судьба. Старый несчастный Б. М. грустно потащился в сторону пристани. Нельзя было терять ни минуты, ведь он еще должен был купить бутылку шампанского.
Принимая во внимание, что теперь мы более или менее готовы к тому, чтобы Белаква и Альба по крайней мере встретились, по меньшей мере поздоровались, провели некоторое время бок о бок и, оказавшись не в состоянии слиться, отказались бы, в виде исключения, от старой нежной песни вечной неудачи, то ли потому, что оба они, каждый по-своему, были сделаны из более прочного материала, чем любая из пчел в пчелином сгустке во сне д'Аламбера,[400] то ли потому, что они не испытывали особого желания сливаться, или потому, что сама непродолжительность их смежности не позволила бы вывести привычную для любовной связи суммарную 1, или же потому, что они пережили несколько исходов настолько сложных и разнородных, что скорее предпочли бы, чтобы их беды развивались раздельно и неодновременно, по обе стороны изгороди, нежели, вопреки их различиям, объединились в хлюпающей луже бесцветной патоки, которая, по обыкновению, сопутствует подобным романтическим историям, — причину ищите сами, дайте волю воображению; итак, принимая во внимание, не откажем себе в удовольствии повторить столь дивный оборот, что именно сейчас нам выпал случай соединить двух этих одиноких птиц, по крайней мере, дать им шанс проявить себя, с нашей стороны было бы пустым времяпрепровождением и дальше оттягивать это счастливое событие, затмевать его беспричинной эхолалией и трескучими рапсодиями, которые обычно всучивают читателям под видом страсти, лиричности и судорог творческого экстаза, то есть кризиса в нашем демиурговском потоке сознания (в заднице мы видели наше чумное сознание), но которые, говоря по правде, есть не больше и не меньше чем, если только драгоценный читатель не предложит более удачный термин, вода, то есть маневры бесславно отступающего джентльмена — писца, который не имеет никаких ценных или ясных мыслей в отношении любого предмета и чей талант — это не ослиный дар прозелита или сводника, но гораздо более редкое, нервическое качество, в интересах которого облака слов конденсируются без всякой на то нужды.