Но даже и до законченного бумагомарателя, несмотря на весь его ужас перед чопорностью и хвастовством ficum voco ficum[401] доходит громкий крик и настоятельный совет заткнуть дыру красноречия, закрутить все краны, заглохнуть, затихнуть и замолчать. Ренегат повинуется и, страшно нахмурившись, с великой неохотой втаскивает себя за волосы в геенну narratio recta.[402]
Мы и понятия не имели, что ars longa[403] так похоже на Malebolge.[404]
Разумеется, он примчался галопом, он, как и следовало ожидать, принесся засвидетельствовать свое почтение, причем в мрачнейшем расположении духа. А все потому, что родной город снова схватил его за глотку, его миазмы чуть не свалили Белакву с ног, желтая болотная лихорадка, которую Дублин приберегает для самых выдающихся из своих сынов, зажала его во влажных медовых ладонях, его душевная температура взлетела как ракета, горячка скоро разожжет в нем костер.
Все прошло более или менее так, как она предсказывала. Из доброты душевной, из сочувствия, которое она вдруг испытала, она спустила на него со своры свои глаза, она дала им картбланш, и вот он уже истекает кровью.
— Я прочитала твое стихотворение, — сказала она своим мягким загубленным голосом, — но у тебя может получиться и лучше. Оно умное, слишком умное, оно меня развлекло, оно доставило мне удовольствие, оно хорошее, но ты со всем этим покончишь.
«Слишком умное» вышло досадной неудачей, и она это почувствовала, она поняла это, как только слова слетели с ее уст, ей даже не пришлось смотреть на его лицо. С ней это редко случалось, такие ошибки инстинкта, но провалы бывают у каждого. Все-таки, тепло укутанные в выверенную фразу и умащенные очарованием ее хрипловатого голоса, два этих слова почти не нанесли вреда ее позициям и вряд ли могли вызвать потрясение у человека, обладающего чувствительностью меньшей, чем ее собеседник, который, как это ему было свойственно всегда, а в эту минуту в особенности, содрогался от сколь-нибудь неосторожного прикосновения, готов был кричать от малейшей царапины.
— У меня уже получилось лучше, — сказал он спокойно.
Волосковая пружина инстинкта заставила ее промолчать, и это молчание, вместе с некой новой чертой в ее облике, молчанием тела, сработало. Это и было то неизбежное осложнение в ходе беседы, о котором она говорила Белому Медведю накануне, в вестибюле гостиницы, сопроводив слова горестным пожиманием плечами, которое так ей шло, увенчивало ее непревзойденным изяществом, то есть, мы имеем в виду, она произвела это пожимание плечами с такой aisance и naturel,[405] что наиболее восприимчивые из зачарованных очевидцев только и могли дивиться этому призрачнейшему из всех призрачных порождений подлинной личности — чары. Цезура.
— Лучше, — ее неподвижность вынудила его поправиться, — возможно, не самое верное слово. Когда я говорю, что у меня получилось лучше, я подразумеваю, что достиг более совершенного высказывания, в том смыле, что оно охватывает и проницает стихотворение, которое ты любезно упомянула, но при этом отличается большей умеренностью, меньшей манерностью, большей тривиальностью (ах, Альба, это ведь такое ценное качество), оно ближе к шепоту пушкинских литот. Лучше? По-другому. Я — теперь, а не производное от меня тогдашнего. В этом смыле, а ведь именно такой смысл ты в это вкладывала, у меня получилось лучше.
Он оттачивал фразу, но Альба была еще не вполне готова.
— Существует близорукость поэтического видения, — продолжал он дикоуайльдический монолог, — когда образ чувства фокусируется перед словесной сетчаткой; и дальнозоркость таковою, когда образ предстает позади нее. От близорукости к дальнозоркости можно проследить естественную тенденцию развития. Поэзия не имеет ничего общего с нормальным зрением, при котором слово и образ совпадают. Я перешел от близорукого стихотворения, о котором говорила™, к дальнозоркому стихотворению, о котором говорю я. Здесь чувство продолжает слово, а не слово заключает в себе чувство. Есть два способа, говорят Марло и Шенье, поддерживать порядок, и кто сможет выбрать из них лучший? Когда ты говоришь, «у него получится лучше», ты, возможно, подразумеваешь, что «он создаст стихотворение более совершенное в своей близорукости» или, наоборот, что «он с большей полнотой выразит себя в дальнозорком стихотворении». И, как я уже говорил, мне удалось выразить себя с большей полнотой благодаря дальнозоркости. Мне не нравится слово «лучше».
Казалось, нет никаких причин, побуждающих его остановиться, и он, вне всякого сомнения, так и не перестал бы говорить, если бы инстинкт (на этот раз, полагаю, мы можем сказать, ее вкус) не вынудил ее нарушить молчание и пошевелиться.
— Да, — промолвила она, — но не бери на себя труд обойтись без него. — Внезапно, метнувшись, она его ужалила. — Да, и еще, словесная сетчатка, этого я не понимаю. Разве у слова может быть сетчатка?
Он немедленно насторожился. Глядите, как сгущаются их отношения, скоро это будет чудовищный бабий узел,[406] непроходимая топь.
— Я мог бы обосновать свой троп, — сказал он с великолепно разыгранным утомлением и altitudino,[407] — если б меня это волновало. Слова обладают теми органами, которыми я их наделяю. Нужно ли напоминать, как они отводили душу при Аполлинере?
Удовлетворившись тем, что вынудила его насторожиться, она, мягко ступая, покинула разоренный город. Теперь ей хотелось услышать о Либере, который не подавал признаков жизни, хотя и задолжал ей письмо. Видел ли Белаква новую Мадам?
— Они, как правило, платиновые, — отправилась она по новым местам.
Пришел черед удивиться Белакве. Что она имеет в виду?
— Не важно, — сказала она, — так да или нет?
— Она не то чтобы, — ответил он с сожалением, — адская блондинка, но с эдакой прелестной рыжиной, если, конечно, тебя удовлетворит мой перевод rousse.[408] Знаю, с моей стороны это глупо, — пролепетал он, — но я ненавижу снобов, прибегающих к mot juste.[409]
— Mamon![410] — Она дала волю чувствам в самый подходящий момент. — Не будь привередлив, мой милый, говори лучшее из того, что приходит на ум, лучшие люди поймут. Девушка, говоришь ты, с рыжиной, и притом ослепительно красивая, поэтому он и попался?
На эту минуту попался было всего только вторым промахом.
— Знаешь, ему полагалось любить меня, — поспешила сказать она, но не слишком стремительно, — так что можно утверждать, что у меня имущественные права на его злоключения.
Такие длинные слова у такой маленькой девочки!
— Она скорее хорошенькая, чем прекрасная. Хорошенькая, не-прекрасная девчонка.
— Ты ведь знал, что он любил меня?
— Он дал мне это понять.
— Но я не могла…
— И это тоже.
401
Фигу называю фигой (лат.). Ср. афоризм Эразма Роттердамского: Ficum vocamus ficum, et scapham scapham — Фигу называем фигой, и челн челном.
403
Беккет обыгрывает первые слова латинского изречения Ars longa vita brevis est — Искусство долговечно, жизнь коротка.