Похоже, наконец сюжет начинает сгущаться, собираются штормовые тучи. Близится время празднеств и добрых пожеланий. Торговля идет полным ходом, на улицах полно гуляк, Корпорация обещает солидную премию за лучшую витрину, цены на брюки от Хиама[458] снова пошли вниз.
Мистингетт,[459] будь она императрицей By, отменила бы уличные писсуары. На ее взгляд, они излишни. Белаква так не думает. Выйдя на свет, довольный и опустошенный, из жаркого чрева Мак-Лафлина,[460] он снова подумал о том, насколько же совершенна бычья шея Тома Мура,[461] вовсе она не короткая, что бы ни говорили критики.
Над Колледж-грин, словно под водительством Вифлеемской звезды, радостно плясала семицветная реклама «Боврила».[462]
Лимонный цвет веры, возвестивший начало танца, вскоре закапал желчью, перетек в грибовидную зелень отчаяния, но и она рассыпалась мелкой галькой. Затем, из почтения к памяти убиенных, свет погас. Илистый поток геральдического красного, затем кармин соблазна, словно во исполнение пророчества, поджег оборки зеленого снизу и, вогнав Гавриила в багровый стыд, затопил вывеску. Однако длинные оборки вернулись, тьма прикрыла срамоту, и цикл завершился. Da capo.
«Боврил» от Саломеи, подумал Белаква, и Томми Мур с головой на плечах. Сомнение, Отчаянье и Попрошайничество, в какие из этих великих ворот втащить мне свою каталку? Через улицу, под аркадой Банка, сидел на посту слепой паралитик, он поедал свой обед, уютно закутавшись в одеяла, как и приличествует всякому рабочему человеку. Друг, даже не друг, так, наймит, придет за ним в назначенный час и покатит его домой по темным улицам. Его уложат в постель. За ним придут точно ко времени и бережно покатят, потому что в Кумбе[463] он обладает могуществом. Утром, с петухами, его побреют и быстро прикатят на работу. Никто никогда не видел, как он появляется или исчезает. Он уезжал и возвращался. Если вы нищенствуете, вы уходите и возвращаетесь. Таково главнейшее правило попрошайничества. Ни один человек не способен попрошайничать за пределами родины, по крайней мере — делать это успешно. Wandeijahre[464] — сон и забвение, гордое мертвое место. Вы благоразумно возвращаетесь и заявляете права на какой-нибудь участок под навесом. Пенни щедро сыпятся в шляпу, и вас уважают в трущобах.
Белакве явился знак. Что пользы стегать мертвую корову? Задержим на этом внимание: «Боврил» сделал знак.
Wohin[465] теперь? В какой кабак? Туда, где, во — первых, знают толк в выпивке; где, во-вторых, ему сулит утешение одинокая девица в шали, будто облако с поздним дождем[466] после бескрайних пустынь поэтов и политиков; туда, где он никого не знает и никто не знает его, — в-третьих. Скромный трактир, дорогой сердцу девиц, где знают толк в стауте, где он сможет сидеть, предоставленный себе, на высоком табурете с круглым сиденьем, притворяясь, что углубился в чтение московских заметок «Сумеречного вестника».[467] Они были очень piquant.[468]
Из двух питейных домов, удовлетворявших этим условям, первый — на Меррион Роу — служил пристанищем для извозчиков. Это был большой минус. Как Альба не любила кур, так Белаква не переносил извозчиков. Неотесанные, скрипучие люди. И кроме того, длинный подземный переход от Мак-Лафлина к Меррион Роу был чреват множеством опасностей, в этот час там сновали толпы поэтов, провинциалов и политиков. Другой кабак располагался на Линкольн-сквер. Он мог бы тихо прошествовать туда по Перс-стрит, и его ничто бы не задержало. Длинная прямая Перс-стрит, она точно звучащая в голове кантилена — ее панель населена людьми безмятежными и отстраненными в своей усталости, ее проезжая часть обесчеловечена грохотом автобусов. Трамваи — то были чудовища, жутко стенающие под безумной гримасой токоснимателя. Автобусы же были простые — только шины, стекло и шум. В этот час дня приятно было бы пройти мимо Квинс, обители трагедии, между зданием старого театра и длинной шеренгой нищих и обиженных судьбой, ожидающих своей доли картинок на монетках. Ибо там в кантилену вольется Флоренция, Пьяцца делла Синьория, и трамвай № 1, и праздник св. Иоанна со смолистыми факелами, всю ночь мерцающими в нишах каждой башни, и все еще опьяненными вечерним фейерверком над парком дель Кашине детьми, которые выпускают из крошечных клеток переживших длительное заточение цикад и бесятся вокруг своих безответственных родителей, хотя уже давно пора спать. Мысленно он не спеша зашагал вдоль зловещего Уфицци, к парапетам Арно и т. д. Ему приятно было сознавать, что здание Пожарного депо через дорогу многое заимствует из Палаццо Веккьо. В честь Савонаролы? Хи! Хи! Так или иначе, это обещало стать сносной сумеречной прогулкой, тем более что он испытывал сильное нетерпение, ожидая, пока скромный трактир, если, конечно, по счастливой случайности, он еще открыт, наконец не поглотит его через дверь бакалейной лавки.
С трудом, вдоль бастионов Колледжа, мимо элегантных таксомоторов он отправился в путь, заведя церебро-музыкальную шкатулку. Пожарное депо, верный фетиш, сработало безупречно, и все (если не считать предстоявших ему вечером испытаний) шло как по маслу, когда случилось нечто ужасное. Он врезался в Шаса. Несчастный Белаква, занятый своими несчастными ногами, погруженный в звучащую в голове мелодию, Шас просто не мог, да и не хотел оставить тебя в покое. Во всем был виноват Шас.
— Halte-la,[469] — воскликнул пират, — куда такой веселый?
В тени надземной железной дороги Белаква вынужден был остановиться и посмотреть в лицо этой машине. В руках у нее было сливочное масло и буханка хлеба. Собственно говоря, на Перс-стрит находится только одна сколь-нибудь приличная молочная (хотя в переулках, лежащих между улицей и рекой, есть множество отличных бакалейных лавочек), да и та рядом с мастерской по изготовлению надгробных плит. Это очень существенно. Шас покупал там горючее. Каждый вечер он ходил туда дозаправляться. Белаква, однако, вовсе не склонен был откровенничать.
— Так, — сказал он уклончиво, — просто брожу в сумерках.
— Просто напеваю, — сказал его дорогой друг, — впотьмах. Hein?[470]
Белаква поерзал в лужице тьмы, образовавшейся под виадуком. Неужели он остановился, неужели тихий ход его мыслей был прерван только лишь затем, чтобы выслушивать этого заводного друга? По-видимому, так.
— Как там мир? — спросил он, несмотря ни на что. — Какие новости из большого мира?
— Серединка, — сказал Шас осторожно, — на половинку. Поэма подвигается, eppure.[471]
— Ах. — Да.
— Что ж, — сказал Белаква, пятясь, — аu plaisir.[472]
— Сегодня вечером, — закричал Шас, — у Фрики. Hein?
— Увы, — ответил Белаква, отплыв уже довольно далеко.
И она. В ярчайшем алом платье. Ее широкое утомленное бледное лицо. Королева бала. Aie!
Но Бог любит двоицу, и вот прямо из «Гросвенора» выскочил отирающий рот домотканый поэт в сопровождении маленького черного лемура политико-плужной наружности. От нежданного удовольствия Поэт даже щеки втянул. Золотисто-восточный балладообразный конус его головы был непокрыт. Под уоллиуитманиновским твидовым костюмом из Донегала угадывалось тело. Казалось, он только что обронил борону и нашел фигуру речи. В сердце нашего героя он вселял ужас.
Он скомандовал:
— Выпьем.
На трясущихся ногах Белаква поплелся в «Гросвенор», яркие глазки лемура буравчиками сверлили его поясницу.
— Пожалуйста, — провозгласил Поэт, словно только что перевел армию через Березину, — выбирайте, я угощаю.
461
Статуя поэта Томаса Мура находится над общественными уборными на дублинской Колледж-стрит.
467
Обыгрывается название дублинской газеты «Ивнинг геральд» («Вечерний вестник»), в которой в 1920-х годах публиковались заметки московского корреспондента.