— Йезус!
— То есть? — сказал журналист.
Безумные глаза Ларри вернулись к помосту.
— Вы случайно не знаете, — выдавил он наконец, — она это делает?
— Все они это делают, — ответил виолист д'аморе.
— Все, клянусь чертом, — сказал Гаэл.
— Мне хотелось бы знать, — засопел Студент, — нам всем хотелось бы знать…
— Наш друг прав, — сказал журналист. — Некоторые, в своей стыдливости, воздерживаются от венериных услад. К сожалению, это так.
Из катастрофически противоположных концов комнаты к помосту приблизились Белый Медведь и г-н Хиггинс.
— Дорогая, вы выглядите бледной, — сказала Фрика, — и больной.
Альба приподняла большую голову и изучающе оглядела Фрику.
— Бледной, — повторила она, — и больной. Так уберите их.
— Уберите их! — отозвалась Фрика. — Убрать кого?
— Кто здесь?
— Шас, Джем, Белый Медведь.
Фрике очень хотелось ее успокоить. Об Альбе рассказывали разные истории. Всегда следовало опасаться, что она устроит сцену. Трюки, выверты и игры были для Фрики что воздух. Вечер, в ее понимании, не мог считаться удавшимся без трюков, вывертов и игр. Сцены только задерживали ход событий и, кроме того, могли отпугнуть публику. Непривлекательность сцены вполне могла отпугнуть одного из тех, от кого она, если только все пойдет гладко, вправе была ожидать небольшого представления, например Шаса, или томящегося поэта, или музыканта.
— Мы проходим сквозь мир, — сказала Альба, — как солнечные лучи сквозь трещины.
— Вы, разумеется, знакомы, — Фрика сильно встревожилась, — с Белым Медведем, и Джема, конечно, вы тоже знаете. Возьмите чашечку, милая, вам это полезно.
— Уберите их! — закричала Альба, схватившись за перила алтаря. — Уберите их.
Но Б. М. и Джем уже окружили ее.
— Хорошо, — согласилась Альба, — заварите покрепче.
Фу! Фрика испытала невероятное облегчение.
Полдесятого. Гости, ведомые восходящей шлюхой и чичисбеем, рассеялись по дому. Фрика позволила им идти. Через полчаса она посетит альковы, она соберет их вновь, и начнется праздник. Разве Шас не обещал почитать что-то на старофранцузском? В коридоре она заметила лежащую в сумке виолу д'аморе. Значит, будет немножко музыки.
* * *
Полдесятого. Белаква стоял под моросящим дождиком на Линкольн-плейс, пытаясь определить свое местоположение. Правда, он успел купить бутылку. Он неуверенно пошел в сторону Стоматологической клиники. Он терпеть не мог красный кирпич Стоматологической клиники. Тут вдруг ему стало худо. Он прислонился к воротцам в стене Колледжа и взглянул на часы Джонстона, Муни и О'Брайена.[497] Имей он хоть малейшее представление о своих обязанностях эпического лиу, он порадовал бы нас теперь неуклюжими размышлениями о времени. Но он ничего не знает и нас не радует. К его смутному испугу, на часах было без четверти десять, а ему трудно было держаться на ногах, не то что идти. Да еще дождь. Он поднял руки и приблизил их к лицу, держа их так близко, что даже в темноте различались линии на ладонях. Потом он прижал их к глазам, яростно растирая глазные яблоки тыльной стороной запястий, он тяжело осел у маленьких ворот, и полоска камня пришлась прямо на бороздку его затылка. Несмотря на оглушающую дурноту, он чувствовал, как что-то выдавливает ленточки боли из крошечного нарыва, что он всегда носил прямо над воротничком. Он сильно прижался затылком к каменному подоконнику.
Следующее, что он почувствовал, это как его руки грубо отрывают от лица. Перед глазами возникло большое красное враждебное лицо. Какую-то долю секунды оно было неподвижным — плюшевая гаргуля. Потом оно задвигалось, оно исказилось. Это, подумал он, лицо человека, который говорит. Так и было. Это было лицо поносящего его Караульного. Белаква прикрыл глаза, не было никакой иной возможности перестать это видеть. Он чувствовал непреодолимое желание лечь на мостовую. Его стошнило тихо и обильно, в основном на ботинки и брюки Караульного. Караульный в бешенстве ударил его в грудь, и Белаква упал коленями прямо в свою рвоту. Он ощущал слабость, но ему было совсем не больно. Напротив, ему было спокойно и светло и хорошо и хотелось продолжать путь. Должно быть, уже начало одиннадцатого. Он не испытывал к Караульному никакой неприязни, хотя теперь и мог разобрать, что тот говорит. Он стоял перед Караульным на коленях, измазанный рвотой, и слышал каждое его слово, как тот воссоздает свои обязанности, но не таил при этом никакой злобы. Он схватился за шинель Караульного и рывком поднялся на ноги. Извинения, которые он принес, утвердившись в вертикальном положении, были с негодованием отвергнуты. Он сообщил свое имя и адрес, сказал, откуда идет, и куда, и почему, и о своей профессии, и роде занятий он тоже все рассказал. Он с сожалением узнал, что страж порядка, по доброте душевной, поначалу собирался отвести его на вокзал: он вполне мог войти в положение Караульного.
— Вытри ботинки, — сказал Караульный.
Белаква был только рад. Он скатал два неопрятных кома из «Сумеречного вестника», наклонился и так тщательно, как только мог, вытер ботинки и концы брючин. Потом он выпрямился, сжимая два грязных газетных шара, и робко взглянул на Караульного, который, казалось, был озадачен, не зная, как лучше использовать свое преимущество.
— Надеюсь, — сказал Белаква, — что вы сочтете возможным не придавать значения этому прискорбному инциденту.
Караульный промолчал. Белаква вытер правую руку о пальто и протянул ее Караульному. Тот сплюнул. Белаква сделал над собой усилие, чтобы не пожать плечами, и осторожно пошел прочь.
— Стой, — сказал Караульный.
Белаква остановился и подождал.
— Шагай, — сказал Караульный.
Белаква пошел дальше, крепко держа два газетных кома. За углом, в безопасности Кильдаре — стрит, он позволил им упасть. Впрочем, пройдя еще несколько шагов, он остановился, развернулся и поспешил обратно, туда, где они все еще ерзали на мостовой. Он поднял их и бросил в приямок подвального окна. Он чувствовал себя необычайно легким и бодрым и haeres coeli.[498] Под непрекращающимся дождем он скорым шагом пошел избранной дорогой, в возвышенном состоянии духа, сплетая замысловатые фестоны слов. Ему пришло в голову, и он с удовольствием развил это упражненьице, что траектория его падения из туманной хмельной благодати должна была пересечься, в самой приятной точке, с траекторией его восхождения к этой благодати. Так, безусловно, и должно было случиться. Иногда кривая пьяного графика совершала подобную восьмерке петлю, и если вы находили то, что искали, на пути вверх, то получали то же самое на пути вниз. Беззадая восьмерка упившейся фигуры. Вы не закончили там, где начали, но, спускаясь вниз, вы встретили себя же, идущего вверх. Иногда, как теперь, вам это приносило радость, а иногда вы испытывали сожаление и спешили к своему новому дому.
Стремительной прогулки под дождем было недостаточно, вот так вот идти, энергично, большими шагами, укутанным с головы до ног, по холоду и сырости, представлялось ему неуместным. Он остановился в центре Беггот-стрит-бридж, снял суконную куртку и шляпу, положил их на парапет и сел рядом. Караульный был забыт. Наклонившись вперед, он согнул одну ногу, так что колено оказалось на уровне уха, а пятка на парапете, снял башмак и положил его рядом с пальто и шляпой. Потом он опустил ногу и проделал то же самое со второй. Далее, чтобы по достоинству оценить злющий северо-западный ветер, он быстро поерзал по камню холодной промокшей задницей. Его ноги болтались над каналом, он видел далекие трамваи, чихающие на горбу Лизон-стрит-бридж. Далекие огоньки ненастной ночью, как он любил их, грязный низкоцерковный протестант! Ему было очень холодно. Он снял пиджак и пояс и положил их на парапет подле другой одежды. Он расстегнул верхнюю пуговицу на перепачканных старых брюках и высвободил сорочку. Потом, связав полу сорочки в узел под каймой пуловера, он закатал их вверх, так что они обручем опоясали грудь. Не стоило снимать их совсем, тем более что операцию затруднили бы воротничок, и запонки, и галстук, и манжеты. Дождь бил ему в грудь и живот и струйками стекал вниз. Это оказалось еще приятнее, чем он ожидал, хотя и очень холодно. Именно теперь, подставив оголенную грудь мраморным ладоням злой непогоды, он расстался с самим собой и почувствовал горечь. Он сознавал, что поступил нехорошо, и его мучила совесть. Все же, не зная, как ему лучше утешиться, он продолжал сидеть, раздраженно барабаня разутыми пятками по камню. Внезапно мысль о купленной бутылке пронзила его мрачное состояние вспышкой сигнального огня. Бутылка все еще была там, в нагрудном кармане куртки. Он наспех вытерся парижским платком и поправил одежду. Только приведя себя в относительный порядок, застегнув куртку и обувшись, только тогда он позволил себе большой глоток. От этого ему стало чертовски хорошо. От этого что называется теплое свечение что называется прошло что называется по его венам. Он повторил дозу и почувствовал себя еще лучше. Воодушевившись, он рысцой захлюпал по улице, приняв твердое решение добежать, насколько это от него зависело, до дома Фрики не останавливаясь. Дождь стал слабее, и он не видел никаких оснований предполагать наличие беспорядка в своем внешнем виде. Прижав локти к бокам, он бежал вперед. Метрах в ста от дома он остановился и закурил сигарету, запихнул ее между верхней и нижней челюстью, закурил ее, чтобы вполне овладеть собой.