Вместе с тем между людьми сохранились отношения, свойственные, по-видимому, всем труднейшим временам, - готовность прийти на помощь, открытость, умение сбиться в тесную группу для охраны детей, тепла, вообще для защиты. Завязывались такие отношения, как правило, по месту - внутри квартиры, дома, квартала. Мы, т.е. скорее Тюля, а уж вместе с ней и я, оказались в группе такой самозащиты, в состав которой по самому ближнему кругу входили наша соседка Вера Семеновна Антонова, дворничиха Шура, слесарь домоуправления Григорий Алексеевич, лифтер Николай Васильевич. Шура, например, приводила к нам на подкорм и для общего развития свою чуточку дефективную дочку Таньку; временами заходил слесарь Григорий Алексеевич и робко интересовался, когда Тюля заплатит ему за сложенную печку или заказанный в расчете на приобщение меня к ручной работе верстак. В ожидании этих выплат крепко выпивавший Григорий Алексеевич вынужден был раз за разом одалживать деньги, сумма которых в конце концов далеко превышала все, что должна ему Тюля; долги с обеих сторон так и оставались долгами. В конце концов торжествовало то самое, что и теперь сопутствует неплатежам, - взаимозачет.
Вера Семеновна взаимодействовала с Тюлей по части хозяйства все плотней, пока, наконец, не влилась в нашу семью практически одним из ее членов. Но основным видом экономической взаимосвязи являлись деньги, которые все были всем должны. Должны были также пачку соли, коробок спичек, полбуханки черного, тарелку супа, карандаш - что угодно, долговой смерч втягивал в себя все подряд! Долги были образом жизни не только нашего семейства: почти везде, где мне случалось бывать, я замечал следы той же бухгалтерской деятельности.
Послевоенная Москва встает в памяти городом грязноватым, ветхим, запутанным, но необычайно уютным. Поленовский "Московский дворик" был тогда еще очень точным и по виду, и по настроению портретом лица города. Сросшиеся невысокие домики в два-три этажа; ловушки проходных дворов с постоянно действующими в них заседаниями старушек и детскими игрищами; заросли каких-то специфических сорняков, которые будто именно для городских углов и возникли в растительном мире; там и сям тихие, загаженные руины; не асфальтированные еще мостовые большинства проездов - зимой они покрывались слоистым прессованным снегом с желтыми пятнами лошадиных испражнений; торчащие в большинстве дворов ржавые остовы дровяных снеготаялок - к ним дворники свозили снег на деревянных салазках, редкие машины с не надоевшим еще запахом бензинового выхлопа и, куда чаще, телеги с неторопливыми лошадками - Боже, сколько прелестных деталей, и всё это невообразимая и уже далекая сегодня, но такая теплая история! И в контрасте с ароматом начала века, явственно ощущавшимся чуть в стороне от центра, блеск обновленных центральных улиц, который манил к себе всех - и молодых, и старых.
После войны возродились некоторые довоенные порядки - по утрам в Москву из ее окрестностей съезжались молочницы, которые развозили свежее молоко по договорным адресам. И мы, - скажу хвастливо, - тоже были охвачены этой роскошной услугой: молоко нам возили из Михнева поочередно мать и дочь, которую звали Тоня. Молочницы имели своеобразную форму: серый ватник, голова обернута шерстяным платком, на ногах валенки с калошами. Молоко перевозилось в бидонах с литровым или полулитровым мерным алюминиевым стаканом. Возобновилась доставка свежего хлеба из булочных по домам, но этот симпатичный обычай просуществовал недолго.
Одним из непременных признаков городского пейзажа было множество еще живых инвалидов - обломков войны, которым не содействовали тогда ни комитеты ветеранов, ни социальная защита. Инвалиды собирались кучками или сидели поодиночке на тротуарах, бродили по трамваям, выпрашивая милостыню, чтобы потом обратить ее в счастье с помощью "красной или белой головки" (все водки были "московские" и разнились по качеству способом запечатки: простой красный сургуч, белая мастика или новинка - жестяная облатка с хвостиком для вскрытия, получившая название "бескозырки" за хвостик, который сначала был, но всегда обламывался, а потом и просто исчез). Протезы, заменявшие утраченную конечность, были примитивны донельзя: вместо ампутированной руки самодельный металлический крюк, вделанный в жестяную чашку - в нее и вставлялся остаток руки, культя оттяпанной ноги закреплялась ремнями в деревянной колодке. Простейшим и наиболее широко распространенным подспорьем был костыль.
Картина послевоенной жизни на Плющихе (думаю, не только там, а и по всей Москве, а как бы и не по стране) будет неполной, если не вспомнить распивочные, пивнушки и пивнухи с гнездившимися возле них сообществами обычных пьянюжек, лавунь и латрыг (принятые тогда степени впадения в пьянство) с обладателями высших военных наград - культей и протезов. Ближайшее к нам такое гнездовье имелось в виде "пивнушки" на углу Плющихи и Ружейного переулка. Палатка была встроена в забор, ограждавший дровяной склад - редкостное по удобству соседство для работников этого заведения. Под ногами пьющих в пыли и мусоре крутились окрестные собаки, ожидающие подачек в виде оброненных корок или колбасных обрезков. Там же была позиция инвалидов без обеих ног. Для передвижения эти несчастные пользовались тогда маленькими деревянными платформами с четырьмя подшипниками по углам; к доскам платформы привязывали ремнями безногое тело. Отталкиваясь деревянными же низкорослыми костыльками от земли, прикрепленные к платформе укороченные тела умудрялись довольно ловко и споро передвигаться по улицам, пробираясь даже в такие оживленные места, как предмет настоящего описания - водочные палатки. В толпе посетителей полностью безногие оказывались в лучшем случае где-то на уровне поясов полноценных граждан. К безногим гостям нетрезвый социум посетителей распивочных проявлял особое уважение - бутерброд с рюмкой передавался им неукоснительно.
Народу около этих типичных для послевоенной Москвы питейных заведений было всегда более чем достаточно. Проходя мимо, граждане вынуждены были держаться настороже, чтобы при случае уклониться от падающих по той или иной причине тел участников товарищеского распития. Компании там собирались преимущественно мужские - время женского алкоголизма еще не пришло, и словарь собеседований был матерно однообразен. Время от времени взаимное понимание и любовь нарушались, в ход шли оставшиеся кулаки, костыли и протезы, и тут-то берегись, прохожий! После побоищ, шумных и быстротечных, как летняя гроза, обломки инвалидных подпорок и бесчувственные тела их владельцев усеивали окрестную территорию. О, поле, поле!..
Не помню точно даты возвращения на Плющиху Натальи Николаевны Филипьевой (двоюродной сестры детей Сафоновых по материнской линии) - Шины по детскому прозвищу, данному ей сестрами за способность мгновенно "надуваться" безо всякого к тому повода и за некоторое внешнее сходство, и ее дочери Ольги Павловны Ольшевской (моя, стало быть, уже троюродная сестра); в качестве ориентира учтем только, что по времени их появление как-то пересеклось с присутствием Гернетов, т.е. скорее всего это было до окончания войны. Тетя Наташа и Оля приехали из эвакуации, которую провели, по-моему, где-то в Башкирии. Поселились они в комнате за кухней - наши две комнаты выходили на улицу, их комната имела окно во двор. Тетя Наташа зарабатывала машинописью - в этом деле она имела высшую квалификацию и могла грамотно и с элементами редактуры печатать на основных европейских языках. Проблем с поисками работы у нее не было - аспиранты, авторы книг и брошюр валили валом, "Ундервуд" стучал целыми днями и приносил стабильный доход. Мне было странно, что Филипьевы-Ольшевские приехали к себе домой, т.к. до войны уже жили на Плющихе. Тогда здесь хозяйничала какая-то загадочная для меня, а им хорошо известная Феня, был жив Всеволод Константинович, мною же тут еще и не пахло.