что после пригодится на растопку.
Ну а приспичило подняться ночью
бери свечу, другой лежи впотьмах.
И так проходит час, и день, и месяц,
и голова работает неплохо.
ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
Нас нынче утром голос разбудил.
Верней, не голос, а скорее крик.
Как будто имя, может быть, мое. Окно раскрыли:
нет никого, и комнаты пусты,
и под кроватью никого, и на дороге.
Пригрезилось? Но разве же могло
двоим пригрезиться одно и то же?
Нет, это голос звал из темноты.
Мужской иль женский?
ПЕСНЬ ТРИДЦАТАЯ
Мы заперлись на десять дней в потемках,
с утра до вечера валялись на постелях.
Болтали обо всем: что стал длинней арбуз,
что персик водянист, что ласточек уж нет,
что, если землю не смешать с навозом,
она становится совсем как пепел.
Ночь напролет тянулся разговор
о качестве зерна
и о "ментане", которой больше нет:
она не полегала и в грозу,
не то что этот сорт, длиннее голодухи:
чуть что - полег, проворней всякой шлюхи.
А в общем, горько было знать, что мир
идет ко всем чертям. Но как-то на рассвете
мы вытащили, заглянув в комод,
два праздничных, забытых там костюма.
Глядь, мой пиджак и брюки впору брату,
а все его как сшито на меня.
Не думая, куда пойдем, открыли двери,
и перед нами, в поле, отделенном
дорогою, - вишневники в цвету
пируют, оттененные лазурью.
Тут мы застыли оба на ступенях
и разом, не произнеся ни слова,
сняли шляпы.
ПЕСНЬ ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Стою и вижу со двора, что брат
глядит в окно. Я почешусь - он тоже.
Я скину шляпу - он тому и рад:
свою ответно скидывает с маху.
А я - пиджак, и галстук, и рубаху!
расхристан, как юнец для потасовки.
Мы пять минут глядели друг на друга.
Я повернулся и пошел на пьяццу,
и он не стал торчать в окне, похоже.
ПЕСНЬ ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
Я двадцать дней тому назад в стакан
на столик у окна поставил розу.
Потом, когда заметил, что вот-вот
с нее слетят свернувшиеся листья,
уселся рядом, глядя на стакан,
чтоб уловить момент ее кончины.
Так я сидел над нею день и ночь.
Я принял первый лепесток в ладони
на следующее утро, в девять.
При мне еще никто не умирал,
и даже в день, когда скончалась мать,
я был в пути, далеко, на дороге.
ПЕСНЬ ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Сперва забарахлил будильник,
следом встал брегет, подаренный когда-то брату
знакомым машинистом. Мы определяли час
по солнечным лучам на кухне, где сначала
они пускали зайчиков, дробясь о край буфета,
и это ровно девять означало,
а там, как доберутся до стаканов, и полдень наступал.
Потом, попозже, яркое пятно, смещаясь,
плясало по гвоздям
и путь его постели огибал,
чтоб в шесть исчезнуть где-то в паутине,
свисавшей с потолка. Когда дождило,
то вороватый слух по звукам
на улице подсказывал нам время.
Услышишь Бину, что бредет с козою,
и семь утра, а в полдень им домой.
Сапожники едят уже к закату,
уносят стулья, покидая площадь.
А между тем цикады замолкают:
их завораживает сумрак. Филумена
за сито принимается в два ночи.
Но в воскресенье мы спутали шесть пополудни
с шестью утра и поняли, что впрямь
и винтики в башке, похоже, староваты,
пришли в негодность.
ПЕСНЬ ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
Вода, огонь, а после - пепел
и кости среди груды пепла,
дрожанье воздуха вокруг земного шара.
Где зелень листьев, травы? Где горох
и женские персты, шуршащие стручками?
Где розы и гитара, пес и кот,
булыжники, соседские заборы?
Где рты поющих, численник, река?
Молочность груди? Где повествованья,
коль от потухших свеч - ни огонька?
Где Время в повторенных днях недели,
часов-секунд размеренный отсчет?
Кружится Солнце, и мелькают тени
предметов без движенья.
Где я сам? Где тот?
Венеция проблескивает снизу
скоплением костей в морских волнах.
Но будет день, когда из горних врат
обрушится в глубины пыли голос,
веля, чтоб вышел для ответа тот,
кто изобрел все это:
и колесо, и циферблат, и числа,
и флаги на карнизах.
Тогда Адам с поднятой головою
предстанет перед Негасимым Светом
и скажет, что дарованный нам мед
был подан нам на острие меча.
ПЕСНЬ ПОСЛЕДНЯЯ
Обоих братьев погребли под дубом,
вблизи осевшего креста графини
хозяйки сорока усадьб
и экипажа на резиновом ходу.
Они от пасхи и до рождества прожили взаперти
и даже в окна не показывали носа.
Потом дознались, что один из них
держал другого на воде и хлебе,
нещадно понося его при этом.
Когда монахиня-сиделка
выломала дверь,
они казались кучами навоза.
В больнице оба прожили с неделю.
Они лежали на соседних койках,
разделены всего лишь табуретом,
в лицо друг другу так же не смотрели,
но до конца не разжимали рук.
* Фокарина - костер из старой мебели,
зажигаемый на площадях в канун Нового года.