С соседнего балкона за мной наблюдала Розарио. Она была маленькой сухонькой женщиной с черными как смоль волосами и с глазами, почти такими же блеклыми, как у чаек. Она наблюдала за всей операцией без единого слова, даже не шелохнувшись. Должно быть, она заметила, как страшно мне было прикасаться к птице, которую она кормила всего пару минут назад. Одна мысль о том, чтобы дотронуться до перьев и, что хуже, погрузить пальцы в густой маслянистый пух ее змеевидной шеи, казалась мне тошнотворной. Розарио хорошо видела, что я не освободила чайку, а просто швырнула ее, и силы мне как раз придало отвращение.
— А вы смелая, — сказала она.
Это был знак, почти признание. Розарио была похожа на птицу. Сухонькая, нахохлившая, ни на минуту не умолкающая, уже не молодая женщина, с очень худыми, как я заметила позже, жилистыми ногами и шелушащейся кожей. Но в этот момент меня завораживало, скорее, то, что, несмотря на глаза, как у чайки, ее волосы напоминали смолистое оперение ворон, которые вились тут же, среди чаек, пытаясь урвать свою долю. Этот образ настолько засел у меня в голове, что я уже думала не о ней, а о воронах, которых можно встретить в любом уголке света как своеобразный символ живучести окружающего мира. В Северной Каролине вороны были очень крупными, мощными, с широкими крыльями.
За Розарио показалась Марта, и мое сердце забилось чаще. В ее чертах я больше не находила сходства с сыном, бросившегося мне в глаза накануне. При свете дня лица сына и матери казались разными, если не сказать чужими. Сходство пропало, исчезло, и теперь я обнаруживала его лишь временами, напрягая воображение, главным образом, тогда, когда Марта улыбалась, ибо Дэвид при встрече тоже улыбался. Мы стояли облокотившись, каждая на своем балконе, и разглядывали птиц. Розарио бросила им кусок круассана, чем спровоцировала еще одну неимоверную драку. Но тут проезжавший по пляжу внедорожник заставил чаек подняться на крыло. Рыболов воткнул удочки в песок. Мы смотрели на него в компании птиц, которые теперь толпились вокруг него в ожидании рыбы.
— He хотите ли чашечку кофе? — обратилась ко мне Марта, протягивая «mug» — большую американскую кружку. Это было знаком примирения.
Мы с Мартой стояли лицом к морю, пили кофе, но не переглядывались и не касались друг друга, точно так же, как накануне я беседовала через стекло с Дэвидом. «Contact или no contact?» — спросила меня последняя охранница после — надцатой двери и — надцатого досмотра. Уголком глаза я заметила отдельную комнату для переговоров, два ротанговых кресла по обе стороны низенького столика. «No contact», — ответила я со всей решимостью, на которую только была способна, и быстро направилась в противоположную от той комнаты сторону, где меня усадили в стеклянную кабинку. Я хотела защитить себя, остаться вне зоны досягаемости, ни в коем случае не касаться заключенного, чтобы потом легче было его забыть.
Я еще не знала, что, когда в кабинке напротив зажжется свет, когда туда войдет Дэвид Деннис, когда каждый из нас снимет трубку со своей стороны бронированного стекла, мы инстинктивно наклонимся друг к другу, словно для того, чтобы лучше слышать. Я не знала, что во время разговора мы будем находиться так близко, почти щека к щеке, плечо к плечу, разделенные только толщиной стекла. Я бы предпочла слышать его голос через стекло, нежели в телефонной трубке, делавшей его нереальным, словно долетавшим с другого конца земли, хотя я прекрасно видела, как слова совсем рядом слетают с его губ.
Я прислонилась к перегородке, разделявшей балконы, оказавшись бок о бок с Мартой. Уходя от Дэвида, я спросила его как друга, нуждавшегося в помощи и защите, что могу для него сделать, а вернее, чего ему больше всего не хватает за этим бронированным стеклом, и он ответил: «Контакта». Вот уже десять лет он был связан по рукам и ногам, изолирован от общества, десять лет к нему никто не прикасался, кроме как для того, чтобы надеть или снять цепи. И я могла бы дать ему этот контакт, если бы попросила об этом с самого начала. Но теперь было слишком поздно, и уже никто больше его не коснется.