Он молчит. Только взгляд все темнее с каждой минутой, и вообще не новость, что не выдерживаю первой.
— Что конкретно тебя так сильно задело, Франц? Тот факт, что я убила, вероятно, нашего общего ребенка несколько часов назад, то, что я не рассказала тебе об этом сама, до или после произошедшего или то, что я спала с вами обоими одновременно? — Более безжизненным мой тон не был еще, пожалуй, никогда. Разве что в тот день, когда умер отец, хотя все же в голосе были хоть какие-то оттенки. Тогда. Сейчас нет ничего. Я концентрация пустоты. Болезненно вибрирующей, беспомощной, одинокой. Концентрация боли. Потому что болит и тело, и душа, и сердце. Кажется даже, что невозможно — мысли. Мне больно. Мне так сильно больно, что сжимаются в спазме сосуды, скручивает фантомной судорогой мышцы, а в голове тихий, монотонный писк. Мне так больно от бесконечных потерь, от страха, что преследует по пятам и никуда от него не скрыться, от собственной сломленности и неполноценности. От невозможности огромного количества вещей, о недопустимости их в моей жизни, в виду ментального и физического здоровья. Я чертов обреченный, еще при жизни, потенциальный мертвец. Сраное зомби, с этими так раздражающими меня с детства ледяными голубыми глазами.
Сраное зомби, господи, но почему же так сильно все болит внутри тогда? Почему?
— Что тебя так зацепило, Франц? Предательство или незнание?
Дал бы мне хоть кто-то ответ, почему я сейчас вместо того, чтобы молить его не уходить, молить о прощении моих очередных проебов, молить, потому что, если покинет — одиночество обглодает меня до смерти. Не выкарабкаюсь одна стопроцентно. И в данном конкретном случае даже Фил не помощник.
Дал бы мне кто ответ, почему я кусаю его этими ненужными нам обоим вопросами? Почему намеренно хочу причинить хоть каплю той боли, что испытываю сама, хоть каплю изрыгнуть, впрыснуть в него, чтобы не страдать вот так молчаливо разлагаясь на микрочастицы? Рассыпаясь песком возле его ног. Разлетаясь словно пыль по комнате.
Дал бы кто этот ебаный ответ. Но его нету. Ни от Франца, ни от кого-либо другого.
— Что, Франц? Что конкретно? — Голос срывается на тихий хрип. Взгляд кажущийся вишневым, теперь гладкий и черный — раскаленная галька, покрытая блестящей смолой. Адский взгляд. Инфернальный. Его зрачок — раскаленная точка, обласканный пламенем уголь. — Что?
Слез нет. Есть дрожь, ее так много. В каждом органе особой звуковой волной, словно каждый нерв превратился в мерзкое насекомое и начал жужжать. В теле натуральный гул. В каждой клетке дрожь. В каждой мысли. В кончиках ледяных пальцев, в горле и глотать не выходит, там дребезжащий отчаянием ком.
Это не паника. Уже даже не ужас. Боль поглотила все. Утопила в себе. Полностью. Боль наказывает, измывается как стервятница на и без того гниющей душе. Долбанная сука, которой всегда мало.
— Что, Франц? — Последняя попытка. Не провальная. Но, наверное, лучше бы она ей как раз таки была.
— Ты сказала ему, — не знаю, что конкретно бьет будто пощечина. Наотмашь и слишком сильно. Его спокойный, с легкой еле уловимой ноткой презрения тон или то, как он демонстративно отходит к окну, чтобы еще больше увеличить дистанцию. Всегда шел навстречу, как бы я не проебалась. Оказывался рядом, спрашивал, слушал, выяснял. Не был доволен, но не уходил. А теперь отдаляется. Сделав свой картинный шаг в сторону.
— Я не успела, Франц. Не успела, черт бы тебя побрал, я пришла в ужасе после разговора с Джеймсом к тебе, но ты был занят. Ты был отвлечен от моего расшатанного состояния, ты упустил тот момент сам.
— Я, разговаривал с онкологом из-за его проблемы. Для тебя. И выслушав о диагнозе, о моей попытке помощи, ты просто молча ушла к нему. Я не буду спрашивать, в чем твоя проблема, их слишком дохуя, чтобы разбирать по частям. Мне просто интересно, не позвони он сегодня мне сам, ты когда вообще собиралась рассказать обо всем?
Голос выдержан как терпкое вино, которое не один год, а быть может и не один десяток лет, хранилось в подвале. В нем так много оттенков, куча, долбанная куча всего, а я прочитать ничего не способна в своем болезненном оглушенном состоянии.
Придавленная словами. Раздавленная. И жаловаться глупо, сама виновата, но блять…
— Не знаю, я не знаю… Вас слишком много для меня одной. — Бормочу, запустив в волосы обе руки. Слишком много их всех. Джеймс с его порабощающей аурой, Фил с его позволяющим совершенно все поведением, и Франц с теплом аномальным и таким необходимым. Я не могу выбирать, я не способна вообще что-либо сама выбрать. Я просто чувствую так много к ним всем… и это ломает. Я слишком многое чувствую, в слишком многом варюсь. И не вывожу. — Я люблю тебя, правда, люблю. — Поднимаю глаза, встаю, пошатнувшись, но сажусь снова обратно. — Люблю твое тепло, его так много и все для меня. Оно такое исцеляющее, такое яркое, словно домашний очаг, такое уютное. — А на ногтях снова сколы. А в душе только удушающим полотном, неоднородным осадком пепел. — Я люблю Фила, с первого взгляда поняла, что он свой до последней капли. Идеально сломанный, как и я. Душа родственная, почему-то поделенная на два тела. Я не объясню, как так вышло, что вот такая необъяснимая и странная связь установилась. И почему вообще между нами был секс, он нам не нужен. Там все… совершенно другое по ощущениям. А Джеймса, его я люблю слишком давно и слишком сильно зависима. — Господи, какой бред слетает с моего языка, бред кажущийся правдой, блядской истиной, сгустками боли, которая на губах сверкает в каплях густой слюны. — Я не понимаю, я ни черта не понимаю. Вас слишком много, а я одна. Я одна, Франц. Я больна, безумна и полностью сломана.
Я хочу себе кнопку, чтобы меня или перезапустило или выключила полностью. Навсегда выключило. Я хочу эту сраную кнопку, только бы не видеть этих ягодных глаз, отравляющих своей нечитабельностью. Чем-то незнакомым на самом дне. Я хочу кнопку. Просто пусть что-то, что способно подобное провернуть — вырубит меня. Сейчас. Немедленно.
— Твоей любви слишком мало, чтобы стать аргументом. Ее слишком мало, чтобы что-либо решить. — Отрицательно покачивает головой. Закуривает и смотрит прямо, тяжело, и меня как букашку размазывает от силы его взгляда. Там нет ненависти, но там что-то обжигающе и не в хорошем смысле этого слова. Но помимо черноты и резкости, остроты, словно его радужка стала холодным оружием, там читается явное, неприкрытое разочарование. И решимость. — Ты можешь любить хоть прикроватную тумбочку, в некоторых случаях, даже взаимно. Но проблема здесь не в том, что ты напрочь спутала все возможные понятия и совсем не понимаешь, о чем толком говоришь. Проблема в том, что менять ты ничего не намерена, упорно перекладывая ответственность за свои поступки на псевдо-чувства к другим. Желая, чтобы именно они все за тебя же решили. Только ты — взрослая девочка, Веста. Пора принимать решения самой.
— Я не смогу, — выдыхаю честно. Потому что настолько слаба, что говорю с трудом, о каких радикальных вещах может идти речь вообще? Я могу только сдохнуть, если вдруг понадобится и на этом все. Точка. Резерв исчерпан слишком давно, вычерпан до самого дна. Износилась. Срок годности подошел к черте, вероятно, успел перешагнуть ее.
— Раз уж тебе нужна мотивация — в этом я помогу. — Снова затяжка долгая, смакующая и дым встающий между нами стеной. Он редко курит, раньше по крайней мере редко курил, в последнее время зачастил… И не без моей явной вины. Везде моя вина. Совершенно везде. И я так от этого устала — быть бесконечно виноватой. Словно иного состояния достичь не в силах, не достойна. — Если ты хочешь вероятность нашей встречи, разговора откровенного и что-либо способного решить — поедешь в специализированное место и начнешь приводить в порядок свой раздробленный и решениями, и наркотиками мозг. Разберись в себе, и я подумаю о том, чтобы дать тебе шанс. Либо продолжай свое саморазрушение, но стопроцентно без моего участия. Я умываю руки.
Недокуренная сигарета летит на пол, раздавленная его ботинком затухает. Спустя не более минуты, слышу щелчок входной двери и остаюсь в полном одиночестве.