Но я не привыкла доверять никому. Даже себе. Наученная быть той самой дворнягой, которая одиноко слоняется в попытках выжить и привязывается к малейшей доброте, так сильно желающая найти руку любящего хозяина. Бросаясь к неравнодушным под ноги.
Я не привыкла доверять. Но сейчас… Сейчас мне кажется что я иду ва-банк. И другого шанса уже не будет. Ничего не будет, если я не начну.
А начинать сложно.
Руки дрожат. Пальцы немеют, кости фантомно болят и в теле стоит напряженный гул миллионов электрических проводов, которые желают прошить меня насквозь и прикончить наконец. А глотка сжимается, будто в спазме.
— Смелее.
Легко говорить. Куда легче, чем открыть рот и слабо просипеть что-то нечленораздельное, а после схватить беспомощно мягкую серую подушку с дивана и уткнувшись в ту лицом стонать… хотя изнутри рвется крик. Задушенный чертов крик.
— Смелее.
Раздражает. Ее уверенность, хладнокровие и трезвость во взгляде. Может показаться, что она издевается, не будь на дне ее глаз целого колодца понимания и ненужной нам сейчас влаги. Ей это знакомо. А мне страшно, но я снова раскрываю рот и чуть громче выдыхаю в подушку, потом снова, снова и снова. Пока не изрыгаю буквально полувоем заглушенный крик.
— Смелее, девочка. — Совсем рядом и подушка исчезает и я кричу в свои скрюченные, хватающие пустоту руки. Вздрагивая от громкости, дрожа от ужаса, потому что свой голос узнать не получается.
— Еще.
И я повторяю. Повторяю до боли в горле, до пересохших трескающихся губ, кричу в светлый потолок, на хрустальную люстру. На деревянные часы и однотонные тяжелые шторы. На дверь, которая словно мембрана между мной и остальным миром.
— Еще.
— Хватит, — хриплю и беззвучно плачу. Чувствуя как по щекам, по шее, капая на сложенные руки, стекают холодные, словно подтаявшие льдины слезы. И последующие пятнадцать минут, которые я отсчитываю глядя на циферблат, висящих напротив меня настенных часов, мы просто молчим. Я решаюсь начать открывать створки гниющей души совершенно чужому мне человеку, этот самый человек ждет. И специально не пытаюсь запомнить ее имя, которое она регулярно повторяет. Но, не дав ее личности названия в своей голове, мне проще воспринимать ее без потенциальной для разума опасности. Это просто эфемерное нечто, способное понять и выслушать все, что скопилось во мне от начала и до самого конца. До текущей точки кажущегося невозврата.
И она слушает. Внимательно. Не перебивая, не задавая вопросов, иногда что-то отмечая в своем узком длинном блокноте, бесшумно скользя острым носиком дорогой ручки. Она слушает, и я вижу на дне ее глаз понимание. Я вижу, как отзывается в ней эта болезненная надломленность женской сути из-за сильных мира сего. Мужчины обижали не только меня, это вопиющая проблема современной женщины. Абсолютно каждой. И потому, когда я говорю, не прерывая зрительного контакта ни на секунду, что-то глубоко сокрытое в этой внешне сильной женщине отзывается, а я словно жук цепкими лапками отчаяния цепляюсь за эту знакомую нам обеим червоточину.
Дальше становится хуже. С каждым днем, вместо облегчения происходит все глубже погружение в мои страхи, беспомощность и боль. Я плохо сплю, почти ничего не ем и панически боюсь оставаться одна, потому что тишина кажется чьим-то шепотом. Постель выкопанной могилой. Окно — порталом в ад.
— Не закрывайся, Веста. Выпускай — не впитывай. «Яд» не покидает твое тело — он напитывает каждый орган и убивает тебя. Я не смогу тебе помочь — если ты этого не захочешь. Никто не сможет. Потому что проблема в твоей голове.
— Разве не в чувствах?
— Разве чувства вселяют тебе страх? Быть может это твои мысли о них?
Мысли…
Мыслей много. Мыслей слишком много и я плохо справляюсь, потому недолго думая мой лечащий врач решает, что следующим шагом, который должен помочь мне высвободиться — групповая терапия. Никогда не понимала в чем смысл брать и вываливать свое дерьмо на чужих людей, выслушивая при этом их собственные проблемы. И скептический настрой останавливает от того, чтобы открыть рот и говорить. Говорить так долго и много, сколько позволит и место, и время. И я слушаю эти слезливые истории расставания с мужьями, неоправданные надежды, обиды, капризы и все остальное, раздражаясь и отказываясь сочувствовать ровно каждой как мне кажется поверхностной дуре окружающей меня.
Пока не встречаю слепую, тихую, неприметную девушку.
Ее голова всегда в движении. Раскачивается из стороны в сторону, будто маятник. Мне кажется, что в какой-то из моментов, меня стошнит от долгого взгляда на нее. Волосы жидкие, гладкие, темные, постоянно скользят по ее бледной шрамированной коже. И она также, как и я, долгие несколько дней просто молчит. Слушая плач, крики, страстные рассказы и жалобы. Не перебивая, никак, казалось бы, вообще не реагируя. Пока не открывает свой рот и не начинает тихим безжизненным голосом свой рассказ, от которого вокруг нас накрывает такой густой вакуумной тишиной, что помимо ее голоса слышно лишь едва слетающее с губ дыхание. Каждая женщина в комнате объединяется вдруг с другой, и мы как один живой организм просто захлебываемся болью этой девочки, которая прожила несколько лет хуже дворовой брошенной собаки. Пережила то, что не смог бы никто. И я не хочу ее слышать — слушаю. Не хочу купаться в боли — утопаю в ней, обмазываясь как эликсиром, втирая в собственные душевные раны и поймав в один из моментов взгляд той самой докторши без имени, вдруг понимаю, что это вопреки моим ожиданиям работает.
— Очень спорный метод почувствовать себя лучше, но безотказно всегда работающий.
— Для той, кто работает в подобном месте, ты удивительно бессердечна, — честно говорю, глядя во внимательные глаза напротив.
— Жизнь бессердечна — я лишь инструмент. Ты ведь была хирургом, продолжением твоей руки был скальпель.
— Продолжение твоих чувств — наша боль?
— Амброзия, — слабая улыбка. И честность парализующая, но подкупающая. Заставляющая запомнить, наконец, ее имя. Ванесса. Холодная, но согревающая. Теплая, но не размаривающая, а отрезвляющая. Острая, но мягкая. Идеально неправильная для той, кто должен врачевать не тела — души. Идеально подходящая мне.
— Кто сделал тебе больно? Ты ведь сама исцеляешься впитывая наш яд.
— Мужчина, — чуть пожимает плечами и закуривает тонкую длинную сигарету, задумчиво уставившись в окно. — Проблема ровно каждой женщины в нашем разрушенном мире — мужчина. Один или несколько. Подряд или одновременно. Мужчина, подаривший жизнь или попытавшийся отнять. Одной крови или совершенно чужой. Но всегда — мужчина… является первоначальной проблемой.
— Не говори, что сейчас лечат меня, а значит, вопросы задаешь только ты.
— Не скажу.
Врачам нельзя дружить с пациентами. С теми, кто платит им сумасшедшие деньги, являясь, по сути, просто клиентом, который может в любой из моментов покинуть стены этого мрачного заведения. Врачам запрещено в принципе сближаться с тем, кого начинаешь лечить так глубоко, куда даже хирург добраться не способен. Хотя, казалось бы, скальпель вездесущ.
Врачам нельзя.
Но Ванесса плевала на правила. Плевала и на запреты. Не плюет она лишь на души тех, кто доверился ей.
Мать, сестра, подруга. Ближе, плотнее, глубже. Она ныряет в каждую, не пытаясь выбраться обратно, пока воды, хотя бы частично исцеленной чужой души, не вытолкают ее на поверхность. Сильная настолько, что пугает. Сильная до такой степени, что зависть слишком мелкое слово, чтобы дать оценку тому, что я чувствую, глядя на ее идеальность. Сильная, восставшая, словно феникс из пепла и отказывающаяся когда-либо снова сгорать по любой из причин.