Но, самое парадоксальное в произошедшем не то, что он натянул меня на свою руку как перчатку, вероятно самодовольно потешив блядское мужское самолюбие. Парадоксально другое — спустя несколько минут, пока я приходила в себя, все еще в его руках… он медленно отстранился, а после просто молча ушел.
А мне в противовес той легкости, что накрыла после полученной дозы тепла, вдруг стало холодно и тускло. Захотелось, забившись в темной комнате — глупо плакать, чего не позволяла себе почти никогда. Захотелось разгромить полбазы, выпустить целую обойму в манекен, исполосовать тот острым скальпелем, а после порезать к чертям свои же руки. Мелкими, жалящими, неглубокими полосками до самой шеи. А потом перейти на бедра и пометить каждый миллиметр до лодыжек. Захотелось боли и крови, захотелось долбанной дозы, и не просто вдохнуть или растворить на корне или под языком. Захотелось жалящего яда глубоко в вену, чтобы вспенилась алая, закипела, и разорвало гребанное чувствующее сердце. Потому что одиночество не просто холодное промерзшее море, оно густое болото, с втягивающей в себя трясиной, спутывающее ноги, всасывающее на глубину и убивающее.
И это отдается знакомым откатом, как после контактов с Джеймсом, когда мне хотелось расцарапать сразу его, а после и свое лицо к чертовой матери. Что дает кристально чистое понимание… что «нечто», возникшее без моего же согласия в сторону человека, который с первых же минут не вызвал ни единой положительной эмоции. Схоже не с теми окрыляюще-искристыми чувствами, которые пробудил Фил, а с пропастью, в которую я упала следом за поманившим меня туда Джеймсом. И это пугает, ровно это же и притягивает куда сильнее, чем мне бы того хотелось.
***
Прятать порезы под длинными рукавами блузки куда проще, чем пытаться быстро натянуть на них рабочий халат, заменивший форму, в которой я зашивала только прооперированного бойца. Скрыть следы преступления против самой себя от не шибко-то и любопытной Леры одно, но остро полоснувший пониманием взгляд Франца — совершенно, мать его, другое.
После той злополучной или все же знаменательной, это смотря с какой стороны посмотреть, ночи… прошло ни много, ни мало около полутора недель. В течение которых я занудно, откровенно ноя и угрожая всем на чем свет стоит, уламывала Фила назначить дату операции. Преуспев же, пришлось договариваться о помещении, ибо провести все можно хоть на базе, но здесь есть не все оборудование для экстренных мер. Ведь если что-то пойдет не так, понадобится реанимационная палата. А пойти не так, на самом деле, может слишком многое. Потому что по-хорошему мне предстоит перелопатить все его внутренности и разложить те по местам заново, избавив от, пусть и привычной, но дискомфортной стомы. Убрав кучу сопутствующего дерьма. В данном случае — метафорического.
И нет нужды в словах, когда я смотрю в синеву глаз напротив, что лучатся доверием, вероятно, незаслуженным. Нет нужды в обещаниях или прощаниях. Работы предстоит много, но страха потери нет, а значит, что может пойти не так?
Оказывается — многое. Понимаю, когда в середине процесса мои руки начинают мелко дрожать от волнения. Дрожать под вишневым внимательным взглядом. И я проклинаю и себя, и его, и нас всех вместе взятых за то, что решила не принимать ничего перед входом в широкую дверь операционной. Побоявшись откатов или слишком сильной/слабой реакции на наркотик под действием сильнейшего стресса. И вот, теперь меня ломает от ужаса собственных, местами ошибочных, но пока никак не вредящих Филу действий и легкой панической атаки. Пока что легкой.
— Передохни пару минут, они ничего не решат, — голос без оттенков, профессиональный, разумный, спокойный и тихий настигает как гром средь ясного неба. Вздрагиваю я, вздрагивает и зажим в моей руке. Смотреть на него нет сил, смотреть на раскрытое, словно огромная книга, туловище одного из самых дорогих мне людей… тоже.
И в голове звучит заученный когда-то и надоедливый, менторский голос отца: нельзя проводить серьезные хирургические манипуляции с лицом, являющимся объектом, который вызывает сильнейшую эмоциональную привязку, способный вызвать во время процесса приступ панической атаки. Связанной с мыслью о том, что если произойдет непредвиденное, то лицо, находящееся на столе, может умереть. Нельзя резать того, кто тебе дорог. Является кровным родственником, супругом, другом, хоть чертовой кошкой. Нельзя. Для этого есть широкий спектр прекрасных специалистов, которые хладнокровно, словно роботы, сделают привычную для них работу на первоклассном уровне.
Нельзя.
Но доверять кому-либо я не привыкла, кажется, с самого рождения. Нелюбимый ребенок, старший, незапланированный, болезненный. Нелюбимый потому, что не сын. Потому, что не отдать в спортивную секцию. Потому, что не станет уважаемым членом какого-то там тошнотворно-ахуенного клуба, в котором собираются пафосные доктора наук и рассуждают на тему: кому и что они пришили или отрезали, и в каком количестве, получив за это баснословные суммы. Потому что девочка в мире наглых мальчиков — размазанная по стене сопля. Потому что девушка пытающаяся доказать, что не глупее одногруппника и пишущая одну за другой докторские — просто выскочка. А защитившая чудом диплом, и не потому, что подставилась под куратора — явно проплатила все, и не стоит обращать на нее свое внимание. Потому что женщина в мире мужчин априори набирает парой десятков очков меньше, только лишь из-за отсутствия необходимого причиндала между ног.
Потому что все вокруг всегда против или же сопротивляется и не идет желанно в руки. Ни должность, ни люди, ни признание, ни чувства.
Потому что. И это аргумент.
Потому что только что, в операционной, налажала над телом того, кто стал если не всем, то многим. Потому что там снова, я — единственная у кого есть вагина и сиськи. И взгляды, прожигающие спину, когда я выхожу оттуда отдышаться, буквально орут красноречиво и громко, что не стоило многого, собственно, ожидать. Потому что только лишь имя сраного Джеймса останавливает их от насмешек. Потому что уважение заслужить все еще сложно, спустя столько лет, спустя огромного количества личных достижений, спустя все, что пришлось пережить, я все еще просто ходячая, мать его, вагина. С полным отсутствием навыков и мозгов. Для всех, кроме узкого круга людей, которым давным-давно все необходимое показала и доказала.
И блистер оказывается в руке в секунды, несколько гладких таблеток щекотно касаются кожи, а после — отправляются в рот, где вместе со слюной проникают сразу в глотку, а после — в пищевод. Но пружина напряжения не отпускает.
Я налажала. И мне же это нужно исправить. Мне же, после, располосовать собственные кривые руки острым скальпелем, прямо по тошнотворно дрожащим пальцам, которые сейчас играют со мной свою чертову игру. Тело предает, предают и мысли. А времени предаваться рефлексии и самобичеванию нет. Ни единой лишней минуты. Пока Фил лежит на холодном столе рядом с людьми, которые к нему, чуть более чем полностью, безразличны.
Но… синтетическое чудо, проникающее в кровь — искусственно успокаивает. Дрожь покидает тело, мысли прочищаются, словно кто-то устроил в голове сквозняк, раскрыв створки настежь. Взгляд фокусируется, сомнения покидают, и совершенно не волнует подозрительный блеск в вишневых глазах напротив. Я заканчиваю операцию с потрясающим результатом, сумев восстановить большую часть все еще, к счастью, функционирующего кишечника. Убираю множество спаек, кисты, грыжи и, довольная на девяносто процентов из ста проделанной работой, наконец, начинаю зашивать распластанное под моими руками тело.
Однако. Забыв совершенно о времени действия препаратов, естественно упустив из внимания, сколько часов на ногах, абсолютно забив на себя и вообще кого-либо, кроме Фила и результата, упускаю момент, когда начинается гребанный откат.