– Валентиной Степановной, – сказал Семен, допивая пиво.
– Точно! А теперь она мозги дурит!
Ветер дернул куст сирени, и плотные глянцевые листы зашелестели, зашуршали, точно обсуждая новость.
– И в пансионат этот съездить надо. – Венька, наклонившись, принялся обуваться. – Поглядеть, чем там они дышат. Покой, колдовство… хренотень это все полная. Но кто-то ж ее на тот свет отправил, а?
В областном театре много людей. На рой мошек похожи, суетятся, суетятся, а чего – не понять. Мак толкут – так тетка говорила. Немного грустно оттого, что ее нету. У меня красивое платье, длинное, из темно-зеленой ткани, которую можно гладить, как кошку, по шерсти и против, тогда она меняет цвет, расходится темными полосами, будто за рукой тянется, норовя поймать. А еще платье кружевом украшено, желтым, точно золотым. На самом деле оно белое, но на уроке рисования мы с Зоей Михайловной раскрасили его гуашью, теперь, если потереть, то краска облезает мелкой желтой пылью, совсем как ромашковая пыльца, но все равно красиво.
Жаль, что тетя не видит. А может, видит? Вдруг приехала и там, внизу, в толпе, и тоже принесла цветы, или розовые воздушные шары, или зефир… прежде она всегда зефир приносила.
– Калягина! Вот ты где, – Елена Павловна больно хватает под локоть и тянет с балкона. – Нашла время баловаться, нам выступать скоро, готовиться надо. Ты слова не забыла?
Не забыла. Последний взгляд вниз – у женщины в красном платье платок на голове, тоже красный… тетя? Конечно, она! И становится радостно-радостно.
– Чего улыбаешься? Ох ты, горе наше… пошли гримироваться. – Елена Павловна тянет за собой в душный коридор, там тоже много людей, толкаются, спешат, ругаются сквозь зубы, точно ненавидят друг друга. Из-за чего?
– Ольсевцы? – девушка смотрит на Елену Павловну свысока. На девушке модная юбка-солнышко, и волосы уложены ровными барашками. Смешная. А Елена Павловна вдруг теряется, заходится густым румянцем и робко отвечает:
– Да.
– Третьими будете, дакушевские не приехали, так что вы вместо них, – девушка делает пометку в блокнотике. – Смотрите не затягивайте…
Мимо с визгом проносится малышня, девушка, прижавшись к стене, хмурится еще больше и сквозь зубы повторяет:
– Дурдом.
– Простите, – Елена Павловна отпускает локоть. – А с декорациями как? Нам декорации установить…
– У нас свои, – отчего-то зло отвечает девушка.
– Но…
– Извините, мне некогда, – она поворачивается и уходит. Мне же становится вдруг обидно, не за себя – за Елену Павловну, и Зою Михайловну, и Веру Алексеевну, и за Гальку с Любкой, и за остальных тоже. Мы вместе ведь рисовали, а выходит, что зря?
– Елена Павловна, Елена Павловна, – я дергаю за рукав, заглядывая в черные-черные, обведенные кругами размазавшейся туши глаза. – Вы не огорчайтесь. Она глупая просто. И злая.
– Ох, Калягина, – Елена Павловна гладит по голове, правда, осторожно, стараясь не разрушить прическу. Зря, могла бы и разрушить, шпильки, невидимки, ленты – тяжело с этим всем. – Наивный ребенок… как же ты жить-то будешь, Калягина?
Не знаю. Как-нибудь. В моей стране все такие. Да и жить мне незачем, я ведь не Калягина, я ведь Гертруда, а Гертруде судьба умереть.
В чужих декорациях неудобно, они, наверное, красивые и лучше, чем наши, но все равно неудобно. Гамлет растерян, путает реплики и теряется все больше, замолкая, запинаясь, спотыкаясь на каждом слове, и Офелия, растеряв очарование, гаснет. И мне тоже страшно.
Немного.
Занавес из света, будто черта, граница сцены, за которой начинается чернота. Там зал, бесконечные ряды кресел и люди. Свет не позволяет разглядеть лиц, но я знаю – они смотрят. Они сочувствуют поблекшей Офелии и потерявшемуся среди рисованных лабиринтов Гамлету. Или скучают, с нетерпением поглядывая на часы и шепотом задавая друг другу один и тот же вопрос: «Когда же?»
В моей стране никто никогда не скучает.
Голос Гальки не звенит – дребезжит, как провисшая струна в нашем рояле. Мне жаль ее. И Елену Павловну тоже, она расстроится и будет всю обратную дорогу вздыхать, молча глядя в окно, а Зоя Михайловна, наоборот, станет говорить, много, громко и нарочито бодро.
Фальшиво.
Почему тут все так фальшиво?
Офелия плачет, по-настоящему, вытирая слезы ладонями, размазывая тушь «Ленинград» и красную помаду. Офелия некрасива.
И очаровательна. Она такой и должна быть, беспомощно-безумной, испуганной и неспособной жить. И эта смерть закономерна.
"…кого хоронят? И так не по обряду? Видно, тот, кого несут, отчаянной рукой сам свою жизнь разрушил
…Чин погребенья был расширен нами насколько можно; смерть ее темна…» [1]
Впервые думаю о смерти. Зачем? Ведь в моей стране никто никогда не умирает. И Шекспиру в ней нет места – он слишком жесток, он не позволяет героям быть счастливыми.
Но я попробую. Мгновенье радости для темной королевы… и снова яд в бокале. И снова страх, недолгий, мимолетный, а следом мысль, чужая совершенно: может быть, так лучше? Уйти туда, где никогда не будет больно?
Аплодисменты.
Я живу? Ну да, я ведь не Гертруда, я – Берта Калягина. И наверное, опять что-то сделала не так, если Елена Павловна, выглядывая из-за кулис, качает головой. Вот только выражения лица не разглядеть – глаза слезятся, а во рту пересохло. И хочется убежать, спрятаться от шумной темноты, но Галька крепко держит за руку.
Ну да, конечно, я совсем забыла – поклон. Туфлей наступаю на подол платья, и он трещит. Не порвать бы, жалко, красивое, хоть и краска с кружева почти пооблезла, осела на ткани ромашковой пыльцой.
Елене Павловне подарили цветы и диплом, который мы повесили в актовом зале. А спустя неделю к нам приехали.
Марта
Домик, в который меня определили, оказался весьма и весьма приличным. Спальня в атласно-голубых тонах, зал с камином, диваном, креслом-качалкой и медвежьей шкурой на полу, кабинет с уходящими в потолок книжными полками. Классика, классика и еще раз классика, солидные тома, солидные обложки, солидный слой пыли сверху. Понятно.
У медведя печальные глаза из темного стекла и пластмассовый нос, кресло скрипит или пол под креслом, клетчатый плед, скатанный валиком, букет белых роз в напольной вазе. Мило, уютно, странно.
Что я здесь делаю? Неужели и вправду собираюсь думать о жизни и приходить в согласие с собой? Чушь какая, да я всегда была в согласии с собой, ну или почти всегда…
А здесь и вправду спокойно, как-то по-особенному, так, что и словами не описать. Приглушенный, отфильтрованный розовым тюлем свет, запах дерева, полироли и цветов, стрекот кузнечиков, доносящийся из-за приоткрытого окна. Мир. Деревенская идиллия. Только мне в ней как-то неуютно, будто в сахарный сироп с головой нырнула.
И тут же подумалось, что голова-то прошла, в висках не стучит, не колет, не сжимает череп горячим обручем мигрени. Надолго ли? Не знаю, но эта внезапная передышка пугает. А еще непонятно, чем тут заниматься.
Чем занимаются люди, которым осталось три месяца жизни? Пишут мемуары и письма родным да близким? Родных у меня нет, близких тем более, бывший муж не в счет, с Варькой поссорились. Мемуары… а что мне писать? Родилась-училась-работала-умерла? Глупо как-то. И скучно. Ненавижу скучные книги.