Никто ведь даже не догадывается, как я ждала ее и остальных колхидцев, как всей душой их призывала, я подкупила молоденькую служанку, которая тогда мне прислуживала, чтобы она отдала мне свое старое платье, и так, пряча лицо под косынкой, как простая девушка из народа, я прошмыгнула в порт сквозь оцепление, я ведь могу быть очень смелой, когда я не Глаука. Там, стоя у самых причальных мостков, я видела, как она, с огромным животом, сошла на берег, опираясь на руку мужчины, блеск которого сразу меня ослепил и будто что-то во мне разорвал, я видела ее статную фигуру на фоне неба, как же я его ненавижу, это коринфское небо, я никому об этом не рассказывала, только ей, снова и снова только ей, ей, ей, ведь это она хотела научить меня ненависти, но не к небу же, Глаука! — воскликнула она и опять рассмеялась этим своим смехом, ведь это она, она убеждала меня, что я могу, имею право спокойно подумать: «Я ненавижу своего отца», ничего с ним от этого не случится, я не должна из-за этого чувствовать себя виноватой. Вот так и началось ее пагубное влияние, сегодня мне кажется невероятным, чудовищным, что я этому влиянию отдалась, с упоением отдалась, это дурное во мне, неведомо как, вдруг сумело прикинуться хорошим, мое щегольство, жажда развлечений и детских игр, к которым она побуждала меня с Аринной, Аринной, которую она привела мне в подружки; никогда прежде у меня не было подружки — такой, чтобы брала с собой на море и учила плавать, это полезно, услышала я, и какое-то время действительно казалось, что они правы, ведь верно, даже постыдный мой недуг давал о себе знать все реже, а она утверждала, что он совсем пройдет, и действительно, уже бывали дни, а то и недели, когда я не прислушивалась к себе спозаранку, с ужасом ожидая, как меня что-то схватит, затрясет, бросит в судорогах на землю, однако Турон говорит, можно ли больного человека такой бессовестной ложью обнадеживать, он очень обо мне заботится и всегда рядом, когда на меня снова находит, подхватывает меня, держит, он же отвечает, чтобы я не повредила себе ничего, зовет на помощь, по-моему, уже весь дворец знает, как часто у меня это бывает, я же вижу по их сочувственным, жалостливым взглядам, одна я теперь уже и шага не смею ступить, и спать одной мне тоже нельзя, до того отец, так мне передали, боится, как бы я чего с собой не сделала, а ведь та женщина, если б они только знали, подбивала меня одну-одинешеньку ходить тайной тропкой к морю, где меня ждала Аринна, которая иной раз, когда я приближалась к ней в сумерках, даже бывала не одна, подле нее была мужская тень, силуэт, контуры которого я узнавала, он удалялся при моем появлении, и Аринна не упоминала его ни словом, только бывала взволнована, радостно возбуждена и не могла этого скрыть, и хотя мы с ней на короткой ноге, что-то удерживало меня от расспросов, я с трудом верила тому, что видела своими глазами, но как-то Аринна сама об этом заговорила, впервые в жизни другая женщина поверяла мне свои тайны, да, она влюблена в Ясона, сердце мое дрогнуло, я старалась ни слова не упустить, я училась. «А его жена?» — отважилась я спросить. «Она знает», — услышала я в ответ. Однако никак этого не показывала, встречая нас обеих. Слушала нашу болтовню, могла вдруг, ухватившись за самое пустячное слово, начать расспрашивать, какое самое первое событие в своей жизни я помню, такие странные вопросы, я смеялась, кто же это помнит, говорю, а она, как-то особенно, по-своему массируя мне голову и шею, отчего мне ужасно приятно было и проходила дрожащая тяжесть из самой глубины мозга, которая обычно никогда меня не покидает, а иногда, кажется, готова разнести мою бедную голову на куски, тогда-то на меня и накатывает, — а она говорит, ах, тут не о чем особенно беспокоиться, просто ей интересно знать первое событие, которое я запомнила в жизни и что при этом чувствовала, надо дать себе время, собраться с духом и по внутреннему канату — это вполне можно себе представить — начать спускаться в мои собственные глубины, которые на самом деле не что иное, как моя прошлая жизнь и моя память об этой жизни. Вот так она говорила, нечестивая, и все это как бы невзначай и приводила что-то в движение, за что потом не ей отвечать, тут отец, конечно, прав, он вне себя был, когда они с Акамом меня выспросили и поняли, к чему она меня влекла. Я имею в виду — внутренне влекла, потому что внешне она даже сдерживалась, только давала мне свои травяные отвары, то приятные на вкус, то горькие-прегорькие, и ни разу не помянула больше про тот канат, а он для меня на некоторое время обрел большую явность, чем все предметы внешнего мира. Спускаться, скользить вниз, проваливаться… Не только когда я лежала в своей постели, но и днем, когда я ходила с открытыми глазами и даже с кем-нибудь разговаривала, я могла, нет, я должна была одновременно не спускать глаз с крохотного образа меня самой, упорно в меня же углубляющейся. Иногда я брала ее за руку, и она не отнимала руки. Она хотела внушить мне, что не надо их отрицать, эти тени, столь часто омрачающие самые радостные, самые светлые мои дни, и не надо убегать, когда во дворе нашего дворца, всякий раз в одном и том же месте, недалеко от колодца, меня охватывает один и тот же чудовищный страх, вот я постепенно и приучила себя это место обходить. Можно ведь жить и так, большинство людей даже не представляют себе, сколько всего на свете можно избегать, но потом это было уже не только определенное место у колодца, но и весь прилегающий к нему круг, а в конце концов и весь дворцовый двор, при одной мысли о котором меня трясло, и я стала очень изобретательной по части поводов и отговорок, чтобы на этот двор, через который каждый из нас проходит по многу раз на дню, моя нога не ступала. Я не признавалась в своем постыдном страхе никому, даже ей, она сама заметила — по неслышному вскрику, который я издала, и по моему содроганию, я даже удивилась, как пристально она за мной наблюдает. Мое уверение — «я не могу!» — она приняла всерьез, не пыталась уговорить меня отмахнуться от моего страха, я знаю, сказала она, это все равно, как если бы у тебя не было руки или ноги, просто никто этого не видит. Она была со мной терпелива, в этом-то, ясное дело, и был весь ее расчет, и я теперь сама не могу объяснить, как ей удалось в один прекрасный день заставить меня пересечь двор — с ней об руку. Она держала меня очень крепко, это я еще помню, и тихо со мной говорила, когда мы к тому месту приблизились и руки у меня все мокрые стали, а ноги сами начали в землю упираться, она успокаивала меня своими тихими словами, да нет, не просто успокаивала, это было одно из ее колдовских ухищрений, теперь-то мне ясно, ибо я вдруг ничего больше не ощущала, кроме зияющей тишины, а когда вернулись звуки, я сидела рядом с ней на каменной скамье на другом конце двора в тени древнего оливкового дерева, очевидно, я все-таки побежала и миновала то место, не впав в одно из тех своих состояний, которых я так страшусь, тогда же мне этого моего припадка даже не хватало, казалось, с ним было бы правильней, но она сказала, теперь мне это не нужно, и положила мою голову к себе на колени, гладила меня по лбу и тихо говорила что-то о маленькой девочке, ребенке, которым я когда-то была и для которого с этим местом у колодца связано какое-то невыносимое воспоминание, которое мне пришлось забыть, чтобы иметь силы жить дальше, что, кстати, было бы даже и безвредно, если бы в голове ребенка, пока он рос, не подрастало и его забвение, темное пятно, которое делается все больше, ты понимаешь, Глаука, пока не завладевает ребенком, девочкой всецело, ах, как я ее понимала, слишком хорошо понимала, она бросила мне канат, и мне надо было спускаться по ее вопросам, она хотела провести меня по опасным местам, где мне одной не пройти, хотела сделаться для меня незаменимой, уж это-то я должна осознать.