Выбрать главу

Конечно, совершенно никогда не любить не выходит, наверное это вообще невозможно — никогда и никого. Я очень люблю видеть каждый миг жизни моего человека (какая неловкая фраза — нет, я не любитель подсматривать в щелку туалетной двери!). Я говорю о его жизни со мной. Если бы я была ну хоть чуточку покрасивей, я никогда не выключала бы свет. Конечно, я люблю ушами, как все женщины, но и глазами тоже — как мужчины. Ведь я андрогин. Я умираю, когда люблю, меня уже больше нет, совсем нет… И вот приходит день, когда он видит вместо меня бледную кучку пепла. Ведь я же умерла. И он уходит искать что-то другое, что-то такое, что не умрет никогда. Оставшись одна, я начинаю понемногу оживать — чтобы через несколько лет снова нестерпимо пожелать смерти… Они придают слишком большое значение словам — они рабы слуха.

Особенно больно быть одной во время дождя. А когда случается гроза, мне кажется, что будь он где-то поблизости, я бы просто расплакалась от счастья и отчаянья! Я всё вижу — но во время грозы всё равно поступаю не так, как нужно, а не знаю как… На восьмом этаже открыто окно. Я сижу там на подоконнике и курю, глядя на дальние крыши. Раз я курю, значит, живая. Мы только что страшно поссорились — но я уже совсем не помню по какому поводу. Я только чувствую, что он в ярости. И знаю, что если он сделает шаг в мою сторону, то лишь затем, чтобы столкнуть меня туда, вниз… На зеленую мокрую землю. Он делает полшага — и я соскальзываю на пол — как вода из опрокинутого стакана. Мы никогда не будем вместе. Я никогда не буду с мужчинами вот такой, как с ним. Какой-то я конечно буду… Но то, что мы с ним делали по ночам, я не смогу больше делать ни с кем, вот и всё. И я всегда буду чувствовать себя виноватой за эту заначку…

У меня нет времени. Все очень спешат. Нужно успеть стать самой хорошей на земле за какие-то полчаса, но я это не умею. Я не успеваю, я не могу так вот сразу!

Я лежу в темноте и читаю книгу, которую никогда не напишу. Книгу, которую он никогда не напишет. Которую ты никогда не напишешь. Которую наверное уже никто никогда не напишет! А водочки? Ну, значит будем смеяться…

— Проклятые буржуи всю страну за несколько лет перезаразили хламидиозом и целлюлитом! При комуняках у нас же за семьдесят пять лет — ни одного больного этой дрянью! Люди болели приличными болезнями — триппером, сифилисом, трихомонозом, насморком… Мандавошки были всё равно что милые домашние зверюшки — я в восьмидесятом слышал, что один мужик в Москве организовал мандавошьи бега. Люди огромные ставки делали, люди веселились на полную катушку! Люди же ведать не ведали, что над ними уже сгущаются вражьи тучи! У нас в год на одного мужика, включая младенцев, дебилов и импотентов, производился один презерватив — а СПИДом, между прочим, никто не болел! И что? Ну, напряги память! Когда нас стали заваливать импортными резинками? Правильно, во второй половине восьмидесятых. А СПИД когда появился? Вот то-то и оно… Мы ведь этим гадам — как кость в горле! Мы же неправильным голосом поём, просекаешь?

— Интересно ты мыслишь…

— А мыслить всегда интересно.

— Я посмотрел ей в глаза… Недолго, секунд тридцать, не больше. И вот за эти полминуты — ну что ты скажешь! — успел с ней десять лет протрахать, обжениться, кучу детей нарожать, изменить с дюжиной девчонок и развестись с чувством глубокого удовлетворения! Вот, мой мальчик, что такое старость… Когда хватает тридцати секунд на всё это.

— Ужас…

— И не говори!

— А я Танюшу люблю. Она аристократична. Вот мы сидим, телек смотрим, а она как бы между прочим и бряк: «Жалко, я прошлую серию до конца не досмотрела — срать захотелось».

— Боже…

— Да ты ж её не видел! У неё это все равно как «вот пришел Клинтон — пришлось из вежливости предложить ему кофе…»

— Это из Андерсена — ваше высочество, вы так невинны, что говорите совершенно ужасные вещи!

— Точно! В ней точно что-то высочественное…

— И тогда я сказала: «Всё, я больше не могу. Ты слышишь? Я признаюсь тебе, черт побери, в финансовой несостоятельности! Моих бабок едва хватает на меня и детей, или — на меня и тебя, ты это способен понять? Кто-то третий лишний, парень. Я думаю, что это — ты. Ты мне не по карману — ясно я выражаю свои мысли?» Ой что тут началось! Вот и делай людям добро… Другой бы радовался — бабе ничего не надо, никаких элементов, метров и прелестей райсуда — только Бога ради отвали, не нервируй моё голодное сознание! Ему бы с меня пылинки сдувать, верно? Но ведь говно ж идет другим путем! Вот вся я такая в пеленках и детских какашках, в хроническом понимаешь недоедании и недосыпании вся, и — чуть не с месяц — ко мне косяком все его друзья-товарищи до седьмого колена (сволота — скоко чаю у меня выжрали! и даже с песком!). Ты бросила бедного Толика на произвол судьбы, ты лишила его радостей отцовства, Толик голодает, ему негде спать, ему даже на «Беломор» не хватает! На ем лица нет, на Толике-хуёвике нашем дорогом! Отец твоего ребенка вынужден натурально плотью бренной расплачиваться за ночлег, вот на какую собачью жизнь ты его падла обрекла! А сама блядь недурно устроилась, не самозахват блядь, а дворец какой-то: четыре комнаты бля! с водой и электричеством бля!.. Я просто тащилась, ей-Богу — это же не бывает такого на земле, это же блин кино какое-то — и меня угораздило на главную роль! Это тебе не «Моя жизнь в искусстве» — это «Искусство в моей жизни»… Из этого дерьма выросло много всяких пахучих цветков. Основной темой его офигенного творчества стала тема моей глобальной меркантильности… Вот есть любовь к деньгам, да? А есть любовь к любви, да? Вот скажем мужик на последнее покупает мне… ну что бы он такое мне покупает?.. ну скажем пирожное такое-сякое покупает. Это что значит? Это значит — умный. Понимает: на голодный желудок любить конечно можно — но недолго, будь ты даже не знаю Клеопатра, а не то что бедная советская труженица искусства. Ему значит не наплевать — он к тебе с душой и с мозгами. А если тебе не плевать, что ему наплевать — тогда ты и есть меркантильная сволочь. А если тебе плевать, что ему плевать на то, что тебе плевать… Черт! Я потеряла мысль… О чем мы говорили-то?