Выбрать главу

Потом произошло странное перевоплощение: толпа перед окном двигалась все быстрее и быстрее, она уплотнилась и заполонила собою всю улицу, лицо к лицу, при этом каждый в отдельности, проносясь мимо, почти что устрашающе, демонстрировал все свои отличительные черты. Тысячи глаз устремляли к нему горящие взоры. Он увидел, что картинка задрожала, и понял, что снова заснул на несколько вздохов. Он ощутил течение теплой крови в руках, пробуждавшей в нем чувство прочной связанности с предками, и внутренне порадовался, что скоро встретится с человеком из самолета: «Узнаю ли я тебя? И что ты мне поведаешь?»

В том же кафе случилось так, что к Зоргеру, погрузившемуся в процесс обнаружения царапин на столе, как бы между прочим снова вернулось сознание «его» форм земли: в то время как он продолжал сидеть в этом низком, темном помещении на уровне земли, словно замурованный в подступающий со всех сторон громадный город, из глубины зимней ночи проступало сквозь туманную дымку мерцание замерзшей реки; и рейсовые автобусы из города на Западном побережье одолевали вновь образовавшийся перевал, словно континентальный водораздел, устремляясь навстречу восточной заре, а за ними катились одна за другой, громоздясь, становясь все отчетливей в поднимающемся тумане, океанские волны. Не только царапки на столе, но и пол в кафе повторяли параметры внешнего облика поверхности земли. Направляясь к кассе, Зоргер, неожиданно, ступил в небольшую впадинку и, когда пошел к выходу, на какое-то мгновение ужаса перестал ощущать почву под ногами. Было такое ощущение, будто плитку в кафе уложили прямо на землю, без всякого выравнивания; и вместе с этой неровностью помещения весь город, от самых недр, превратился тоже в могучее живое природное тело: выйдя на улицу, там, где горбатая авеню как бы сама собою продолжала пол кафе, Зоргер единым вздохом вобрал в себя весь скалистый полуостров. Движение по гранитным плитам тротуара укрепило это завоевание пространства и сделало его продолжительным. При этом он различил и тот подземный слой, что пролегал под городом, который еще секунду назад возносился ввысь, отталкиваясь прямо от бессмысленного асфальта; и вот теперь дома больше не выглядели просто навязанными ландшафту, а были связаны с ним: как будто скалистый остров и в самом деле был «родиной небоскребов». Постепенно город даже превратился в поселок наподобие деревни, где по соседству с отдельными низкими домами с эркерами располагалась мелкокирпичная масса жилых башен. Какая-то женщина в косынке в горошек, с хлебом в пакете, ожидала автобуса, держа за руку ребенка с ранцем за спиною. На кирпиче, выглядывающем краешком из-под расплавленного асфальта, еще продолжало жить жаркое лето, а в выбоинах, где теперь стояла дождевая вода, уже была видна деревенская зима с ее ледяными поверхностями.

В одном месте, между высотными зданиями, которые здесь громоздились как и везде, Зоргер остановился, твердо зная, что находится на географической вершине Нью-Йорка, и увидел акацию, с которой облетели не только все цветы, но и большие ветки.

В городе на Западном побережье Зоргер никогда ни к кому не ходил; теперь у него был человек из самолета, к которому он направлялся. Человек представился Эшем и по-прежнему смотрел на Зоргера пристальным взглядом, как утром в такси, словно все это время, пока они не виделись, лицо Зоргера было у него перед глазами.

Они сидели в просторном зале ресторана, сначала почти одни, среди множества пустых столов, которые, впрочем, уже довольно скоро были заняты полным комплектом посетителей, с наступлением темноты заполнивших большой зал словно единым потоком. Весь вечер под ними грохотал сабвэй. Их столик размещался в нише с угловым диванчиком, и когда они поднимали головы, то касались макушками листьев фикуса. Дальний конец зала казался белесым от пара, шедшего из кухни; выплывающие тарелки на какое-то мгновение превращались в колесные пароходы.

У незнакомца были сначала очень бледные губы, но потом уже это не так бросалось в глаза; почти все время он подпирал голову рукою – и когда говорил, и когда ел, и когда пил. Он сказал (в продолжение всей речи то и дело высовывая язык):

– Не думайте, что я хочу вас о чем-то спрашивать. Я не хочу с вами знакомиться. Когда я днем думал о нашей назначенной встрече, я уже сам жалел, что поступил столь опрометчиво. Я даже тешил себя мыслью взять да и не прийти, – при этом я вполне допускал, что и вы можете поступить так же.

Зоргер непроизвольно опустил голову. Когда он снова поднял глаза, то на какое-то призрачное мгновение ему показалось, будто он смотрит в свои собственные широко раскрытые глаза; только потом он заметил, что незнакомец плачет. И в ту же минуту цвет этих глаз превратился в самостоятельный объект (точно так же, как и обнаженный лоб), и они вжались в нишу и теперь их никто не мог видеть. Мужчина попросил у Зоргера носовой платок, высморкался и сказал:

– Выслушайте меня, я недолго.

И он поведал о «неприятностях на работе», о «неспособности к конкуренции», о «жене и детях», о «деньгах» и о «невозможности вернуться в Европу», историю, в которой было три восклицания: «Я вообще ничего не знаю!» – «Все, что я могу, это только сжимать кулаки». – (А под конец только): «Бедный я!»

Зоргер призвал себе на помощь свою силу и превратился (это было тяжело) в нишу, в которой они сидели, потом раскинулся сводом над случайным знакомым, который, удивленный этим его состоянием, все качал головой и время от времени вежливо просил Дать ему снова носовой платок, – и вобрал его в себя, так что постепенно закостеневший торс другого ожил, явив сначала гротескную, но потом вполне милую детскую головку, и под конец стал даже потирать руки, из которых, как он заявил, вот только что «вылетел со свистом весь страх». В этот момент Зоргеру почудилось, будто из глубины ночного пространства его пробила дрожь творения, когда он, удивляясь самому себе, захотел физически соединиться с этим человеком: как будто это была единственная возможность поддержать в нем жизнь. – Но потом оказалось достаточно одного-единственного взгляда, в котором сконцентрировалось сильное желание, чтобы все было по-другому и незнакомец под его воздействием смог спокойно откинуться на сиденье. Чуть позже Зоргер подчеркнуто не смотрел в его сторону – словно больной мир можно было исцелить еще и тем, что отвернуться от него.

При этом с самого начала у него было такое чувство, будто он слышит свою собственную историю; не потому, что она была похожа, а потому, что в словах этого человека, занятого самобичеванием, ему слышался тот самый голос, который так часто ему самому отказывал в праве на жизнь. Правда, сейчас, в устах этого чужого человека (не так, как это звучало внутри него самого, когда получались одни лишь беззвучные гаммы) этот голос не проклинал его, а превратился в совершенно очевидную бессмыслицу, которая душила теперь не только его одного. И Зоргер, открыв «врата своих чувств» и отстранившись от себя самого и того, другого, смог стать тем самым «смеющимся третьим», который привел их обоих в веселый порядок; вполне сочувствуя чужой беде, он тем не менее, слушая и наблюдая, не испытывал ничего, кроме безмятежного удовольствия, какое испытывает сопереживающая публика. Он даже позволил себе улыбаться, и Эш, который еще недавно говорил запинаясь, заметив это, проникся доверием и выложил все не стесняясь.

Описывая свое отчаяние, он совершенно вошел в его роль: это не означало, что он изображал его, – просто ему удавалось подбирать единственно верные жесты и фразы, которые он ловко вставлял в нужный и единственно верный момент. Сначала он был просто исполнителем самого себя, который ярко и вместе с тем лаконично представил картину своего несчастья, потом же превратился в провозвестника своей собственной истины; так ему (вместе с Зоргером, без участия которого он не мог обойтись) удалось не впасть в панику и проявить, правда без особого рвения, интерес к своей публике, в отношении которой он, не сбиваясь со своих ламентаций, проявлял необыкновенную предупредительность, сквозившую в каждом жесте, будь то вовремя налитое вино или полученный счет. Под конец он уже настолько совладал со своим состоянием, что решил проиграть его еще раз, представив своему зрителю, как последний танец, серию коротких бурлескных сцен. Он сказал: