Конечно, в его случае нет ничего особенного. Люди каждый день теряют конечности или способность пользоваться конечностями. В истории полно одноруких моряков и прикованных к инвалидному креслу изобретателей, а также слепых поэтов и безумных королей. Но в данном случае ампутация провела такую четкую границу между прошлым и будущим, что слово «новая» приобрело новое значение. Да, ампутация ознаменовала начало новой жизни. Если до сих пор ты был человеком, с человеческой жизнью, отныне быть тебе собакой, с собачьей жизнью. Вот что говорит голос, голос из темной тучи.
Он сдался? Он хочет умереть? Нет. Вопрос неправильный. Он не хочет резать себе вены, не хочет глотать двадцать четыре таблетки сомнекса, не хочет бросаться вниз с балкона. Он не хочет умирать, потому что не хочет ничего. Но если случится так, что Уэйн Блайт врежется в него второй раз и он снова полетит по воздуху с величайшей легкостью, то уж постарается не спастись. Он не станет кувыркаться от удара, не попытается подняться на ноги. И если у него будет последняя мысль, если хватит времени на последнюю мысль, то это будет просто: «Итак, вот какова последняя мысль».
«Ненатянутый»: это слово приходит к нему из Гомера. Копье сотрясает грудину, хлещет кровь, конечности не натянуты, как тетива, тело опрокидывается, как деревянная марионетка. Итак, его конечности не натянуты, а теперь и дух тоже. Его дух готов опрокинуться.
Вторую кандидатку от миссис Путтс на постоянную работу зовут Марияна. По происхождению она хорватка – так она сообщает ему во время их первой беседы. Она покинула родину двенадцать лет назад. Обучалась в Германии, в Билефельде. Прибыв в Австралию, получила южноавстралийское удостоверение. Кроме ухода за больными она занимается и домашним хозяйством – как она сказала, за «дополнительную плату». Ее муж работает на заводе, где собирают автомобили. Они живут в Мунно-Пара, к северу от Элизабет, оттуда полчаса езды до города. Их сын учится в средней школе, дочь – в младших классах, а третий ребенок в школу еще не ходит.
Марияна Йокич – женщина с желтоватым цветом лица; она не достигла еще средних лет, но раздалась в талии, и это придает ей вид матроны. На ней небесно-голубая форма, на которой после всей этой белизны глаз отдыхает, под мышками – влажные пятна. Она бегло говорит на австралийском варианте английского со славянским акцентом и не очень тверда в употреблении определенного и неопределенного артиклей. Речь ее сдобрена сленгом, который она, должно быть, подцепила у своих детей, а те – у одноклассников. Ему не приходилось встречаться с подобным вариантом языка, но ее речь нравится.
Соглашение, достигнутое между ним и миссис Йокич при посредничестве миссис Путтс, заключается в том, что она будет посещать его шесть дней в неделю, с понедельника по субботу, осуществляя за ним уход в полной мере. По воскресеньям он будет прибегать к службе неотложной помощи. До тех пор пока его возможности передвижения остаются ограниченными, она будет не только ухаживать за ним, но и заботиться о его каждодневных бытовых нуждах, то есть ходить за покупками, стряпать для него и делать небольшую уборку.
После неудачи с Шиной он не возлагает особых надежд на леди с Балкан. Однако вскоре он вынужден признать, что рад ее появлению. Миссис Йокич, Марияна, по-видимому, интуитивно понимает, к чему он готов, а к чему – нет. Она обращается с ним не как с выжившим из ума старым идиотом, а как с человеком, ограниченным в движениях из-за травмы. Терпеливо, без детского сюсюканья она помогает ему при омовениях. Когда он говорит, что хочет, чтобы его оставили одного, она удаляется.
Он сидит, откинувшись назад; она разбинтовывает культю и проводит по ней пальцем.
– Хорошие швы, – говорит она. – Кто накладывал швы?
– Доктор Ханзен.
– Ханзен. Не знаю Ханзена. Но сделано хорошо. Хороший хирург. – Она оценивающе взвешивает культю на руке, словно это арбуз. – Хорошая работа.
Она намыливает культю и смывает мыло. От теплой воды культя розовеет и теперь уже меньше походит на обрубок – скорее на глубоководную рыбу; он отводит глаза.
– Вам часто приходится видеть плохую работу? – спрашивает он.
Она поджимает губы и разводит руки – жест, который напоминает ему о его матери.
«Может быть, – говорит этот жест, – как сказать».
– Вы часто видите… такое? – Он слегка дотрагивается пальцами до культи.
– Конечно.
Он отмечает про себя, что их беседа начисто лишена двойного смысла.
Про себя он не называет ее культей. Ему бы хотелось никак ее не называть, вообще о ней не думать, но это невозможно. Если он как-то ее и называет, то только le jambon[2]. Выказывая таким образом свое презрение, он держит хорошую дистанцию.