– Чудесно, – соглашается доктор Ханзен. – В любом случае мы сейчас говорим не о протезе – это пока не к спеху, – а о реабилитации, о первом шаге к реабилитации. Но мы можем начать завтра или послезавтра. Просто чтобы вы поняли, что лишиться ноги – это еще не конец света.
– Позвольте мне повторить: я не хочу протез.
Доктор Ханзен и сестра Элейн обмениваются взглядами.
– Если вы не хотите протез, то что бы вы предпочли?
– Я предпочел бы сам о себе позаботиться.
– Хорошо, эта тема закрыта. Мы не станем вас торопить, обещаю. А теперь могу я побеседовать с вами о вашей ноге? Могу я рассказать вам о лечении этой ноги?
«О лечении моей ноги?»
Он заходится от ярости. Разве они не понимают?
«Вы дали мне наркоз, отрубили мою ногу и выбросили ее в мусорное ведро, чтобы кто-нибудь забрал ее и швырнул в огонь. Как же вы можете стоять здесь, рассуждая о лечении моей ноги?!»
– Мы натянули оставшийся мускул на конец кости, – объясняет доктор Ханзен, демонстрируя с помощью жестов, как именно они это проделали, – и зашили вот здесь. Мы хотим, чтобы, как только заживет рана, этот мускул образовал подушечку на кости. Из-за травмы и из-за лежания в постели будет тенденция к отеку и опухоли. Нам нужно что-то с этим делать. У мускула будет также тенденция сокращаться по направлению к бедру – вот так. – Он отходит в сторону и выпячивает зад. – Мы этому воспрепятствуем с помощью растягивания. Растягивание очень важно. Элейн покажет вам несколько упражнений для растягивания и поможет в случае необходимости.
Сестра Элейн кивает.
– Кто это со мной сделал? – спрашивает он. Он не может закричать из-за челюсти, но это даже к лучшему: ведь ему хочется скрежетать зубами от ярости. – Кто наехал на меня? – В глазах у него слезы.
Ночи бесконечны. Ему то слишком жарко, то слишком холодно. Нога под бинтами чешется, но до нее не добраться. Если затаить дыхание, то слышно, как бегают мурашки по его изуродованной плоти, когда она пытается срастись. За герметично закрытым окном что-то напевает сверчок. Сон налетает внезапно и очень недолог, словно это действие наркоза, который не до конца вышел из его легких.
И ночью и днем время еле тянется. Напротив кровати – телевизор, но его не интересуют ни телевизор, ни журналы, предоставленные каким-то сердобольным агентством («Кто», «Ярмарка тщеславия», «Австралийские дома и сады»). Он смотрит на циферблат своих часов, запоминая положение стрелок. Потом закрывает глаза, пытаясь думать о другом: о своем собственном дыхании, о своей бабушке, ощипывающей цыпленка, сидя за кухонным столом, о пчелах среди цветов – словом, о чем угодно. Он открывает глаза. Стрелки даже не сдвинулись с места. Как будто они должны прокладывать себе путь сквозь клей.
Часы замерли, а время – нет. Даже лежа он чувствует, как время трудится над ним, словно изнурительная болезнь, словно негашеная известь, которой обливают трупы. Время вгрызается в него, пожирая одну за другой клетки, из которых он состоит. Его клетки угасают, как огоньки.
Таблетки, которые ему дают через каждые шесть часов, облегчают боль, что хорошо, а иногда он от них засыпает, что еще лучше. Однако от них путаются мысли, а сны наполняются паникой и ужасом, поэтому он неохотно принимает эти таблетки.
«Боль – ничто, – говорит он себе, – всего лишь сигнал тревоги, идущий от тела к мозгу. Боль ничуть не реальнее, нежели рентгеновский снимок».
Но он, конечно, не прав. Боль – это реальность, и он быстро в этом убеждается: один-два приступа – и он готов примириться с путаницей в мыслях и с дурными снами.
В его палату помещают еще одного пациента, человека постарше, чем он. Этого больного привезли сюда после операции на бедре. Он целый день лежит с закрытыми глазами. Время от времени две медсестры ставят ширмы вокруг его кровати и под их прикрытием проделывают необходимые процедуры.
Два пожилых человека, два старика в одинаковом положении. Сестры хорошие, они добрые и проворные, но за их деловитостью можно увидеть – он не ошибается, он слишком часто наблюдал это в прошлом – безразличие к его судьбе, а также к судьбе его товарища по палате. Он чувствует, что у молодого доктора Ханзена за доброжелательной озабоченностью кроется все то же безразличие. Как будто эти молодые люди, в обязанности которых входит заботиться о них, знают на каком-то подсознательном уровне, что этим старикам больше нечего дать племени и поэтому они не в счет.
«Так молоды и в то же время так бессердечны! – восклицает он про себя. – Как же это я попал к ним в руки? Лучше, когда за стариками ухаживают старики, а за умирающими – умирающие. И какое это безумие – быть таким одиноким в этом мире!»