Само собою разумеется, что я не мечтаю о сообщении вам такого знания, потому что оно и вообще не сообщается, а дается только жизнью. Когда дух жизни, вольной и широкой, коснется вас своим магическим жезлом; когда выеденное яйцо перестанет быть исключительным предметом ваших помыслов и чувств; когда явится перед вами что-нибудь в самом деле дорогое, за что стоит любить и ненавидеть, венчать лаврами и закидывать гнилым картофелем, – тогда и только тогда узнаете вы, что такое медный лоб. Все это когда-нибудь да будет, разумеется, или же русская история прекратит свое течение: «вша заест». Я даже думаю, что это довольно скоро будет. Но пока что, а теперь разве только крупный художник может, забегая течению жизни вперед, за клеймить медный лоб таким клеймом, что даже в нашем современнике, в этой несчастной, загнанной в раковину улитке, зашевелится чувство отвращения.
Однако Гоголь был крупный художник, Ноздрев – несомненный представитель породы медных лбов, а клеймо позора вовсе уж не так ярко горит на нем. Напротив, вспоминая его, вы смеетесь презрительным, но все-таки снисходительным и добродушным смехом. Да, но я говорю только, что крупный художник может послать медному лбу такую пулю, которая даже от него не отскочит. Это не значит, что крупный художник, взявшись за известную задачу, непременно ее выполнит. Да Гоголь и не имел в виду специально медный лоб. Он осложнил фигуру Ноздрева тою беспорядочною и бесшабашною, но добродушною удалью, которая так часто исполняет у нас обязанность истинного благородства и которая в глазах русских людей сама в себе несет какое-то странное оправдание. «Широкая натура», «душа-человек» – каких мерзостей не простит своему ближнему русская вареная душа за эти качества? Вареная душа поражается зрелищем суетливой юркости, безраздумной решительности суждений и поступков, всего этого угара «широкой натуры», каковое зрелище представляет такой резкий контраст с собственным состоянием вареной души. И вареная душа прощает. Прощает тем охотнее, что, несмотря на контраст между нею и Ноздревым, они очень близки друг другу. Ноздрев в сущности – такая же вареная душа, не знающая истинной любви и ненависти, лишенная всякой устойчивости и дельности, но только одаренная медным лбом и размашистым жестом. Простая вареная душа колеблется направо и налево, делает шаг вперед и два шага назад, потому что никакое глубокое чувство ей не доступно. Не доступно оно и вареной душе, украшенной медным лбом и размашистым жестом: сегодня она задушит поцелуями того самого человека, которого завтра обдаст целой лоханью помоев. Но в каждую данную минуту она поражает веселою безапелляционностью своих решений.
Дело заключается, может быть, еще в том, что нравственное чувство, возмущенное поступками Ноздрева, не имеет времени разрастись до размеров оскорбленной справедливости. Положим, что сегодня Ноздрев чуть-чуть не избил Чичикова чубуком и руками своих холопов, но ведь вчера его, может быть, самого высек поручик Кувшинников, а завтра ему выдерет одну бакенбарду штабс-ротмистр Поцелуев. Сегодня он обыграл шулерским образом первого встречного, а завтра такой же встречный обыграет его самого начисто, хоть пешком к себе в деревню иди. Неправедно торжествующего Ноздрева вы почти не видите. Та самая бесшабашная неугомонность, которая толкает его на мерзости, приготовляет ему и наказание, так что чувство возмездия в постороннем наблюдателе насыщено. Притом же все шулерства Ноздрева, все его беспардонное лганье и наглость вращаются исключительно в кругу его личных делишек. Конечно, он врет, когда уверяет, что поймал руками зайца, но нам с вами нет никакого резона принимать это вранье близко к сердцу. Он ли прибьет Чичикова или, напротив, его самого выпорет поручик Кувшинников – это опять-таки только их троих касается. Выиграет ли Ноздрев или останется в убытке, променяв шарманку на бричку, – это тоже для нас с вами довольно безразлично. В дела характера общего и общественного, задевающие более или менее широкий круг интересов, Ноздрев не мешается. Он – человек мерзостного личного факта только, а не мерзостного общего принципа. Он никого не уверяет, что вчера спас или завтра спасет отечество; он говорит только, что поймал руками зайца и что у него была лошадь голубого цвета. Безбожно клевеща на Чичикова, Ноздрев согласен подтвердить предположение губернского общества, что он, Чичиков, – французский шпион; но и тут, в высший момент своего наглого лганья, он собственно не в политической неблагонадежности обвиняет Чичикова, а уверяет только, что Чичиков был в школе «фискалом». Словом, Ноздрев органически не может выбиться из тины личных мелочей и вынести свой медный лоб на почву политической клеветы и политического шулерства. Это – также весьма веское смягчающее или примиряющее с распущенностью Ноздрева обстоятельство.