И почему бы мне не быть богаче вдвое?
Неужто лень
Над кошельком еще провесть хоть день!
Вот на дом у меня, на экипаж, на дачу;
Но если накупить могу я деревень,
Не глупо ли, когда случай к тому утрачу?
Так удержу чудесный кошелек;
Уж так и быть, еще я поговею
Один денек;
А, впрочем, ведь пожить всегда успею”.
Но что ж? Проходит день, неделя, месяц, год —
Бедняк мой потерял давно в червонцах счет;
Меж тем он скудно ест, и скудно пьет;
Но чуть лишь день, а он опять за ту ж работу.
День кончится, и, по его расчету,
Ему всегда чего-нибудь не достает.
Лишь кошелек нести сберется,
То сердце у него сожмется;
Придет к реке, — воротится опять.
“Как можно, — говорит, — от кошелька отстать,
Когда мне золото рекою само льется?”
И наконец, Бедняк мой поседел,
Бедняк мой похудел;
Как золото его, Бедняк мой пожелтел.
Уж и о пышности он боле не смекает;
Он стал и слаб, и хил; здоровье и покой,
Утратил все; но все дрожащею рукой
Из кошелька червонцы он таскает.
Таскал, таскал… и чем же кончил он?
На лавке, где своим богатством любовался,
На той же лавке он скончался,
Досчитывая свой девятый миллион.
В знаменитую Болдинскую осень 1830 г. поэт уделил этой теме особое внимание в “Скупом рыцаре”.
Но вернемся к размышлениям бедняка из “Медного Всадника”:
Что вряд еще через два года
Он чин получит; что река
Все прибывала, что погода
Не унималась; что едва ль
Мостов не сымут, что конечно
Параше будет очень жаль…
Так впервые в поэме появляется образ народа, известный по “Домику в Коломне” под именем Параши:
Параша, так звалась красотка наша,
Умела мыть и гладить, шить и плесть;
Всем домом правила одна Параша
Поручено ей было счеты весть,
При ней варилась гречневая каша
(Сей важный труд ей помогала несть
Стряпуха Фекла, добрая старуха,
Давно лишенная чутья и слуха).
Видимо, поэтому Евгений и:
… разнежился сердечно
И размечтался как поэт.
Первая попытка хозяев Евгения успокоить с его помощью народы России через замену христианской идеологии (стряпуха Фекла) на идеологию марксизма (кухарка Мавра), закончилась неудачно. О том, что псевдонимом еврейского гения Маркса был Мавр, знает почти каждый, кто интересовался историей марксизма. Но тот, кто серьезно интересовался историей христианства, тоже знает, что ближайшей сподвижницей (то ли бывшего главы спецслужб Синедриона, то ли одного из молодых и перспективных его сотрудников) иудея Савла, чудесно превратившегося в христианского апостола Павла, была принявшая обет безбрачия (целибат) женщина по имени Фекла. Так что пушкинский псевдоним христианства (тоже своеобразный палец, указующий на определенные качества государственной идеологии монархической России начала XIX в.) оказался в тексте “Домика в Коломне” не случайно. Мы же, благодаря его системе образов в отношении целостного мира вещей и явлений, стали свидетелями предсказанной им еще в 1830 г. смены обличья марксистских чиновников, легко перешагнувших через вечную вдову — правительство (в данном случае — советское) и в одно мгновенье обернувшихся в демократов:
Пред зеркальцем Параши, чинно сидя,
Кухарка брилась. Что с моей вдовой?
“Ах, ах!” и шленулась. Её увидя,
Та второпях, с намыленной щекой,
Через старуху (вдовью честь обидя)
Прыгнула в сени, прямо на крыльцо
Да ну бежать, закрыв себе лицо.
Это кульминационная, 50-я октава “Домика в Коломне”, на которой Пушкин сосредоточил внимание читателя дважды: сделав её семистрочной (все остальные октавы поэмы — восемь строк) и снабдив собственноручной иллюстрацией, содержательно дополняющей текст поэмы. Смысл образного (рисунком) дополнения: дать будущему читателю — не ленивому и любопытному — ту информацию, которую во времена Пушкина словом выразить еще было невозможно. Другими словами, речь идет о внелексических формах отдельных художественных образов, которые возникают в подсознании на уровне смутных догадок.
Подлинное лицо Евгения в “Домике в Коломне” для “света и молвы” пока еще прикрыто “зеркальцем Параши” — телевидением, которое также угадано Пушкиным задолго до его появления в качестве приданного злого гения.
Ей в приданое дано
Было зеркальце одно;
Свойство зеркальце имело:
Говорить оно умело.
С ним одним она была
Добродушна, весела,
С ним приветливо шутила
И, красуясь говорила:
«Свет мой, зеркальце! скажи
Да всю правду доложи:
Я ль на свете всех милее,
Всех прекрасней и белее?»
И ей зеркальце в ответ:
«Ты, конечно, спору нет;
Ты, царица, всех милее,
Всех румяней и белее».
И царица хохотать,
И плечами пожимать,
И подмигивать глазами,
И прищелкивать перстами,
И вертеться, подбочась,
Гордо в зеркальце глядясь.
Можно ли короче и содержательнее описать взаимоотношения еврейства с современным телевидением, чем это было сделано Пушкиным в “Сказке о мертвой царевне и семи богатырях”?
До сих пор вопрошает мировую общественность еврейский гений и по-прежнему “зеркальце Параши” не может доложить всей правды, поскольку является изначально, как и все другие средства массовой информации, собственностью “девицы”, которая, любуясь на свое отражение в “зеркальце Параши”, даже когда “содрогнулась вся столица” по-прежнему бездумно и беззаботно хихикает, как Шамаханская царица: