II.
Железнодорожная станция называлась Грядки. Она стояла на юру, на самом припеке. Зимой ее заносило снегом, а летом жгло солнце. Грязный даже в самые жаркие дни двор оживлялся несколькими крестьянскими телегами, оборванными мужиками, ожидавшими кого-то или чего-то, несколькими курами и грязными ребятами. Маленький станционный садик походил на приют для растений-рахитиков. Чувствовалась что-то такое унылое и безнадежное в каждой мелочи, что было придумано какой-то больной фантазией. Зал третьяго класса представлял собой клоповник, а в зале перваго класса, где был буфет, вековечная русская грязь была точно загримирована разными предметами европейскаго комфорта. Для чего-то висела бронзовая люстра, на общем столе еще более неизвестно зачем стояли неизбежныя пальмы и т. д. Анна Васильевна с тоской окинула это обстановочное убожество и невольно сравнила Грядки с щегольскими европейскими железнодорожными станциями. -- До поезда остается еще целых два часа, Аня, а ты так торопилась,-- заметила Екатерина Петровна,-- Хочешь чаю? -- Пожалуй... Надо было что-нибудь делать, чтобы убить эти два часа. Официант в засаленном фраке подал чай. Анна Васильевна брезгливо посмотрела на него и на плохо вымытый стакан, но скрепилась и отхлебнула с ложечки подозрительную мутную жидкость. Екатерина Петровна смотрела в окно на двор, где узнала двух мужиков из Грядок. Она почему-то вздохнула. -- Ты меня спрашивала, Катя, что я думаю делать,-- заговорила Анна Васильевна, подбирая слова.-- Кажется, на зиму я уеду в Париж... Студент Сергеев говорит, что мне необходимо прослушать в Сорбонне историю средних веков. Это необходимо, потому что новая история совершенно непонятна без знания средней. Эпоха возрождения, гуманисты, реформация, религиозныя войны -- все связано между собой органически, и все последующее только логическое следствие этих первоисточников. А средневековое искусство, пропитанное религиозными идеями и классицизмом? Мимо прошел молодой начальник станции и поклонился Екатерине Петровне. Он немного ухаживал за ней, и она слегка покраснела. Анна Васильевна заметила последнее и улыбнулась. Боже мой, роман с начальником железнодорожной станции! До чего может дойти человек, засидевшийся в медвежьей глуши. Похоронить себя заживо на глухой железнодорожной станции, когда другие будут пользоваться жизнью во всю ширь, и смотреть всю жизнь, как эти другие, счастливые и жизнерадостные, полные энергии, окрыленные мечтами и жаждой жизни, будут мчаться с быстротой ветра вот мимо этой самой несчастной станции. Бедная Катя... А тут куча детей, нарожденных со скуки, мелкая домашняя нужда, неприятности, муж, который будет выпивать пред обедом по рюмке водки, играть в карты где-нибудь на именинах и всю жизнь завидовать начальнику соседней станции и т. д., и т. д. -- Катя, я знаю, о чем ты думаешь сейчас,-- неожиданно проговорила Анна Васильевна. -- И я тоже знаю, о чем ты думаешь... Тебе жаль меня и в то же время нам не о чем с тобой говорить. Вернее сказать: мы говорим на двух разных языках. -- Ты угадала... -- И мне тебя жаль... -- Меня?!. -- Да... Жаль, потому что тебе вот все это родное убожество кажется чужим, больше -- возбуждает в тебе гадливое чувство. И мне больно, что ты не любишь вот эти выжженныя солнцем нивы, не понимаешь человека, который их вспахал и засеял, а тем больше не понимаешь своей бывшей подруги, для которой вот в этом вся жизнь и которая вот этим счастлива. В голосе Екатерины Петровны послышались твердыя ноты и Анна Васильевна посмотрела на нее с удивлением. Это была совсем другая девушка, которой она совсем не знала. -- Я знаю вперед, что ты скажешь, Катя, и по своему, ты, конечно, права. Служение идее требует жертв, это верно, но, ведь, для нас, обыкновенных средних людей, героизм не обязателен. Скажу проще: есть, наконец, своя собственная, личная жизнь. Я даже могу представить себе весь тот ужас, который происходит вот здесь, кругом, когда все будет занесено снегом и умрет на полгода. Ведь это ужасно, Катя, даже подумать ужасно. И никакого общества, никакого проявления общественной жизни, ни одного человека, с которым можно было бы просто поговорить по душе... Екатерина Петровна засмеялась. -- Ах, какая ты смешная, Аня... Как-то установилось смотреть на нас, как на героинь и прочее, а в действительности этого-то и нет. Даже нет подвига, который нам желают навязать... Конечно, у нас в Ольгине нет оперы, концертов, нет в общепринятом смысле слова общества, но, во-первых, без этого можно обойтись, т. е. без условных удовольствий, а что касается общества, то у меня гораздо его больше, чем у тебя. -- Самогипноз, Катя, а, впрочем, для тебя же лучше... Подруги неожиданно разговорились. Их охватила та молодая откровенность, которая не знает удержу. Екатерина Петровна даже раскраснелась и сделалась красивой. Глаза блестели, она улыбалась и несколько раз принималась обнимать Анну Васильевну. -- Аня, милая Аня, если бы ты знала, как мне было тяжело все эти дни...-- говорила она.-- Тяжело и за тебя, и за себя. Когда-то, ведь, и я рвалась туда, в столицу, и другой жизни не понимала, а сейчас... Боже мой, ведь я совсем, совсем другая... Ведь я отлично знаю, что далеко отстала, до известной степени отупела и что тебе, например, неинтересно со мной разговаривать. Мои интересы слишком сужены и всякая профессия делает человека односторонним. Так и быть должно... Все, все отлично понимаю!.. В вашем обществе я, действительно, и скучна, и неинтересна, но у меня есть свое общество... И какое чудное общество, Аня!.. Ведь для села Ольгина я являюсь чем-то вроде академии наук... Моя маленькая аудитория ловит каждое мое слово. Тебе страшна деревенская зима, а для меня это лучшее время. Представь себе зимний вечер... на столе горит лампочка дешевенькая, а кругом стола живой венок из милых детских рожиц... И мы путешествуем по всему свету, переживаем историю, повторяем подвиги человеческаго ума... Ты скажешь: "А учительская нужда? А эти несчастные двадцать рублей жалованья?" Но, ведь, это нужда с городской точки зрения, а по нашему, по деревенски, это богатство... Мои деревенския бабы постоянно мне говорят: "Ох, Катерина Петровна, кабы хучь один денек-то пожить по твоему!.." И мне делается совестно за такую уйму денег, какую я получаю. Конечно, будет время, когда учительницы будут получать в несколько раз больше, но сейчас... Вот над нашей головой висит недород и недоед, весь вопрос нашей жизни сводится к простому куску ржаного хлеба, дети пойдут в "кусочки", т. е. за милостыней, мои дети, которыя должны учиться у меня в школе, и я буду получать свои двадцать рублей жалованья... Ведь это целое богатство и совестно его получать. Я не говорю, что все учительницы должны именно так думать и благословлять свою судьбу... Многия недовольны и считают себя несчастными, им и скучно, и холодно в деревне, но таким нужно уходить в город и поступать в какую-нибудь контору или искать другой городской работы. А я счастлива, и мне ничего не нужно... Да, счастлива!.. И счастлива потому, что я живу... Этот разговор был прерван звонком. Подходил поезд. Неужели прошло целых два часа? Подруги досказывали последния мысли и чувства уже на ходу. Когда Анна Васильевна села в свой вагон, они продолжали разговаривать через окно. -- Аня, знаешь, что меня обижает?-- торопливо говорила Екатерина Петровна.-- Это когда читаю в газетах разныя известия под специальной рубрикой: отрадное явление. Вперед знаешь, что какой-то учительнице прибавили жалованья и т. д. Все, что угодно, только не нужно именно этого, т. е. покровительствующаго сожаления. Третий звонок. Поезд тяжело двинулся. Два белых платка посылали последнее прости.
Перекати-поле.
I.
Светило раннее весеннее крымское солнце. Красавица Ялта еще спала, т. е. спали господа, а набережная и пристани уже работали. Одним из первых на набережной появлялся Фрол Иваныч, человек неопределенных лет, с солдатским лицом, хотя никогда не служил в солдатах, в рваном пиджаке и белом переднике. Его серые небольшие глазки всегда с затаенной тревогой что-то высматривали, а в движениях чувствовалась торопливость вечно занятаго человека, которому, как говорится, дохнуть некогда. -- Эх, сколько народу понаперло,-- думал вслух Фрол Иваныч, опытным глазом прикидывая суетившихся на набережной рабочих.-- И откуда только берутся, подумаешь... Собственно, на набережной и на пристанях у Фрола Иваныча не было никакого дела, но он каждое утро считал своим долгом обойти весь берег. Как же не поговорить с вернувшимися с моря рыбаками, с встретившимся таможенным солдатиком, с артелью турок-носильщиков, с швейцаром гостиницы,-- Фролу Иванычу все нужно было знать. Сегодня море было задернуто густой пеленой тумана, и на пристани ждали срочнаго парохода, который должен был придти из Севастополя еще вчера вечером. -- В тумане всю ночь кружится,-- обяснял швейцар тоном специалиста.-- Ночью свистки подавал... Надо полагать, где-нибудь под Алупкой застрял. -- Много господ ждете? -- А как же, время такое... В начале апреля много народу из Адесты приезжает, значит, на Пасху, тоже вот из Москвы, из Харькова. Номеров-то пустых совсем мало осталось. -- Цену хорошую дерете? -- Всяко случается... Прижимистые господа нынче стали. Каждый на грош пятаков хочет получить... В горах, окружавших Ялту высокой стеной, туман уже начинал подниматься. Выделялись отдельные гребни, освещенные утренним солнцем. Фрола Иваныча особенно огорчала белая масса тумана, надвигавшаяся на Ялту через Массандру и заслонявшая солнце. -- И откуда только этот туман берется,-- ворчал Фрол Иваныч, и прибавлял для собственнаго утешения:-- Оно, обнакновенно, море агромадное, застудилесь зимой, а как солнышком подогреет его -- вот и туман. В воздухе чувствовалась уже наливавшаяся теплота, и море ласково облизывало береговые камни ровной зеленой волной. Из тумана показывались рыбачьи лодки, где-то в белесоватой мгле тонкими штрихами обрисовывался косой турецкий парус, в переливавшейся зеленой ткани моря весело кувыркались неугомонные дельфины... На пристанях работа кипела. Разгружались несколько судов с лесом, кирпичем и железом. По сходням, как муравьи, тащились носильщики. Около мола тяжело попыхивал струйками белаго пара пришедший ночью из Ѳеодосии пароход, точно человек, который не может отдышаться после быстраго бега. На длинной каменной платформе мола правильными штабелями лежала всевозможная пароходная кладь, ломовые подвозили багаж, толпы носильщиков ждали работы и т. д. В утреннем воздухе постепенно накоплялся и наростал смешанный гул рабочаго приморскаго дня. Чувствовалось в самом воздухе что-то такое бодрое, радостное и обещающее, как улыбка выздоравливающаго человека,-- после зимней спячки здесь начинало все улыбаться -- и море, и горы, и качавшияся на рейде суда, и даже эта пестрая и разноязычная толпа поденщиков, облепившая набережную, мол и пристани. Фрол Иваныч давно присмотрелся к постоянным ялтинцам и сразу мог определить каждаго чужестраннаго, особенно своих русачков из Курской, Орловской или Тамбовской губернии. Он сам был тамбовский уроженец и узнавал земляка по одеже и говору безошибочно. -- Іон прийшов...-- говорил он,-- встречая своего тамбовца. Эти "ионы" начали появляться на южном берегу Крыма все чаще и чаще и тащили за собой своих баб, искавших работы на табачных плантациях или "около винограду". У Фрола Иваныча сохранилась тоска по родине, и он всячески старался определить земляков к какому-нибудь подходящему делу. Куда же им деться, в самом деле... Не от добра "идут у Крым". Значит, дома нечего делать, ну, и идут... В первое время этих заморенных и серых "ионов" можно было видеть в самом тяжком положении, а потом ничего, приобыкали и устраивались не хуже других. Ведь это были не те босяки, которыми кишат все южныя пристани, а настоящая рабочая армия. Обежав пристани, Фрол Иваныч отправился на Черный рынок, где у него было свое заведение, как он выражался деликатно, т. е. самая обыкновенная квасная лавчонка. Это "заведение" примостилось на самом юру, где толпился рабочий люд в ожидании нанимателей. У лавочки Фрола Иваныча уже дожидалась его жена, Анисья Филипповна, приземистая, полная старушка с сморщенным дряблым лицом. Она казалась не по годам старше мужа. -- Пароход запоздал,-- деловым тоном заявил Фрол Иваныч, начиная разбирать доски передней стенки своего заведения. -- Того гляди, еще на камни попадет,-- озабоченно ответила Анисья Филипповна. -- А зачем ему на камни попадать?-- обиженно и строго спросил Фрол Иваныч, нахмурив брови. -- Да я так, к слову...-- добродушно оправдывалась старушка, точно от ея слов пароход, действительно, мог попасть на камни. -- То-то... Слово тоже к месту говорится. На камни... Муж и жена составляли примерную чету и всегда говорили друг другу "вы". Фрол Иваныч в минуту откровенности любил говорить: "Нет, вы не знаете мою Анисью Филипповну... Это не баба, а копье!" В чем заключалась суть такого оригинальнаго сравнения, и чем добродушная старушка напоминала копье -- оставалось неизвестным. В обыкновенное время, особенно при чужих, Фрол Иваныч почему-то считал нужным постоянно спорить с женой и относился к ней почти сурово и даже бранился в третьем лице: "И для чего только эти самыя бабы на свете болтаются... Взять бы их всех за хвост да об стену". И т. д. На рынке все лавчонки уже были открыты, и начинался обычный утренний торг мясом, рыбой, зеленью и разными припасами. Появились татарчата с чибуреками и лепешками. Особенно бойко торговала напротив заведения Фрола Иваныча турецкая булочная. Около нея стояла целая толпа рабочих турок в их нарядных лохмотьях. Загорелые, черноглазые, усатые и носатые, они резко отличались от серой толпы русских рабочих, столпившихся по другую сторону квасной Фрола Иваныча. -- Уж эти мне черномазые!-- считал нужным ругаться Фрол Иваныч.-- На копейку квасу не выпьют... Разве это люди? Утро для его торговли было самым тихим временём, особенно весной, и Фрол Иваныч не торопился открывать свое заведение. Он открыл свой прилавок, не торопясь, привел в порядок жестяныя кружки, пересчитал бутылки, попробовал кран у квасной бочки и несколько раз благочестиво зевнул. -- И сколько этой самой нашей рассейской бабы набирается,-- говорила Анисья Филипповна, наблюдая сбившихся в отдельную кучку женщин поденщиц.-- Тоже, миленькия, есть -- пить хотят... Вон какую даль забрались. И не выговоришь... -- Всех не пережалеешь... Другая, может, от своей собственной глупости приволоклась,-- сказал Фрол Иваныч совершенно без всякой причины, потому что сам первый жалел вот эту самую рассейскую бабу.-- Дома-то угарно, ну, и лопочут, как овцы, неизвестно куда... Мужик подать платит, а бабе какая печаль: надела сарафанишко да платчишко -- и все тут. А другая еще и рукомесло самое скверное выкинет... -- Не грешите, Фрол Иваныч... Он хотел что-то возразить жене, но, как сумасшедший, выскочил из своего заведения. На углу у трактира собралась целая толпа, и в воздухе мелькала какая-то жилетка с разномастными пуговицами. Фролу Ивановичу никакой жилетки не было нужно, но он протискался в толпу, выхватил жилетку из рук продавца, внимательно ее осмотрел и, прикинув на свет, решающе проговорил: -- Ничего не стоит!.. Кто-то вырвал у него жилетку из рук, и Фрол Иваныч только что хотел обидеться на невежливое обращение, как с моря донесся далекий свисток. Фрол Иваныч ринулся в свое заведение и отдал на всякий случай приказание: -- Вы, Анисья Филипповна, значит, того... вообще и в оба надо смотреть... А то вот эти самыя подобныя бабы, корых вы жалеете... Одним словом, как раз сцапает бутылку или кружку -- и поминай, как звали. -- Не безпокойтесь, Фрол Иваныч... -- И тоже напримерно, что касаемо льду... сейчас в кадушке под стойкой... -- Что вы в самом деле, Фрол Иваныч,-- заворчала Анисья Филипповна.-- Слава Богу, не слепая...