— Пока никому ничего не обещай, — Ерхо тряхнул головой и повторил. — Отвратительно сладкое… мухи… весна, а уже мухи… жужжит…
Тридуба взмахнул рукой, отгоняя эту, ему одному видимую муху, и покачнулся.
— Громко.
Сунув пальцы под ворот рубахи, он рванул, и ткань затрещала.
— Ты… — лицо отца сделалось красным. И Пиркко смотрела, как в глазах стремительно прорастают алые молнии сосудов. — Ты… что…
Он все еще стоял, могучий Ерхо Ину. Покачивался. Дергал головой. И тер лицо ладонью. Из носа шла кровь, и рука Тридуба была красна.
— Что ты…
— Прости, папа, — Пиркко бросила на пол подушечки, подумала, что следовало бы кресло подвинуть, пусть бы присел, но то было тяжело. Да и ничего страшного, если упадет Ерхо Ину, небось, не покалечится. — Прости, но я не хочу быть той монетой, которой ты за власть платишь.
Тридуба пытался что-то сказать.
Обозвать ее?
Или проклясть?
Но язык больше не слушался его. Да и собственное тело стало чужим, тяжелым. Оно вдруг покачнулось, обмякло, и Ерхо Ину мешком повалился на пол.
— Не бойся, папа, — Пиркко присела рядом и волосы с его лица отвела. — Я тоже тебя люблю. И буду о тебе заботиться. Просто…
В налитых кровью глазах его отражалось белое платье.
И выпуклые камни ее ожерелья.
— …просто я хочу жить сама. Для себя. Понимаешь?
Он шевелил губами, а по щеке сползала нить слюны. Тридуба не шелохнулся, когда Пиркко перевернула его на спину, но голову оставила на боку и заботливо подложила под нее подушечку. Она обыскала отца и, вытащив из кошеля мятый пергамент со сломанной печатью, нахмурилась:
— Надеюсь, ты не покалечил его снова?
У Ерхо Ину дернулась губа.
— Встреча еще будет… я сама на нее пойду. И мы договоримся.
По глазам сложно было понять, что отец думает.
— Конечно, договоримся, — положив пергамент на колено, Пиркко его расправила. — Он немного обижен, но… разумный ведь человек. Да и… не только на его разум надеюсь. А теперь прости, мне пора.
Она поцеловала отца в холодную щеку и встала.
— Позже тебя найдут.
Белый подол платья скользнул по его лицу.
— …думаю, где-то через час… или два… я скажу, что ты решил отдохнуть… жаловался, будто голова болит… и никто не удивится.
Ерхо Ину видел ее домашние туфли, расшитые белыми жемчужинами. И ворс ковра, который проминался беззвучно.
— Возраст, — сказала Пиркко, положив ладонь на бронзовую ручку двери. — Волнения… и всем будет очень и очень жаль. Наверное.
Она выскользнула за дверь, оставив Ерхо Ину в тишине.
Горел камин. Из открытых окон тянуло весенней прохладой. И во рту стояла невыносимая винная сладость. Ерхо Ину сделал единственное, что мог: закрыл глаза.
Говорили, что некогда, лет двести тому, а то и триста, если не все четыреста, стоял на Гарьиной пустоши дом о пяти стенах, с красной черепитчатой крышей. И пять труб подымалось из нее. И пять дымов, что день, что ночь, тянулись к небу. Что будто бы в каждой стене дома было по окну, а двери, сколько ни ищи, не сыщешь. И только люди отчаявшиеся, в горе великом пребывавшие, видели ее.
Открывали.
Входили.
И навек оставались в плену пяти стен.
Кто был хозяином этого дома?
Колдунья-вёльхо? Нойда-чародей, на ту сторону мира глядящий? Или старая крыгга, женщина, пятерых мужей похоронившая, бездетная и оттого проклятая вовек чужие души собирать? А может и вовсе сама темная богиня, которой тоже пристанище требовалось?
Как знать.
Да только однажды ночью вспыхнул дом синим пламенем, три дня горел, три ночи. И странным был тот огонь, к небу подымался, а на соседние дома, стоявшие близко, ни искры не упало. А когда догорел, то увидели люди, что в этом пламени и камни оплавились.
С той поры место проклятым считается.
И верно, сколько уж времени минуло, но не прорастает сквозь оплавленный камень трава. Стоит пустошь и вправду пустой, лысой, что пятка, только четыре обугленных клена стерегут ее. А по ночам нет-нет, да раздается из-под камня не то стон, не то плач. Страшное место. Соседи отгораживаются от проклятого дома высокими заборами, а честные люди сторонятся Гарьиной пустоши.
К честным людям Янгар себя не относил.
Он ждал, прислонившись к клену, чья черная кора закаменела, а из трещин сочилась маслянистая красная жидкость. Полночь минула давным-давно, и круглое яблоко луны повисло над городом.
Ерхо Ину не спешил на встречу.
— Отец… занемог, — сказала кейне Пиркко, выбираясь из паланкина.
Она взмахом руки отослала рабов, и лишь Талли Ину тенью остался за плечом сестры.